Парижская любовь Кости Гуманкова
Шрифт:
– Беречь. Говорил, что вы робкая и легкоранимая…
– И поэтому вы рядом со мной?
– Исключительно поэтому…
– А вы не очень-то любите своего детского друга!..
– Вам показалось…
Я отвернулся к иллюминатору: земля внизу была похожа на бурый местами вытершийся вельвет. Сказать, что я не люблю Пековского,– ничего не сказать. Это трудно объяснить. В классе пятом у нас, дворовых пацанов, повернулись мозги на рыцарях – «Александр Невский», «Айвенго», «Крестоносцы» и так далее. Латы мы вырезали из жестяных банок, в которых на соседний завод «Пищеконцентрат» привозили китайский яичный порошок, щиты делали из распиленных вдоль фанерных бочонков, мечи – из алюминиевых обрезков, валявшихся около товарной станции, располагавшейся недалеко от нашего двора. Я сам разработал оригинальную конструкцию арбалета, и, если удавалось достать хорошей бинтовой резины, он стрелял почти на пятнадцать метров. Сложнее всего обстояли дела со шлемами, выбирать не приходилось,
Стюардессы обносили на выбор: минеральной водой, лимонадом и вином. Все взяли вино. Потом в проходе показался большой железный ящик на колесах, в котором, как противни в духовке, сидели подносы с едой.
– Давайте выпьем за Париж! – предложила Алла с Филиала, поднимая пластмассовый стаканчик.
– Давайте,– согласился я и, чокаясь, немного вдавил свой стаканчик в ее.
– Знаете,– продолжала она,– для русских Париж всегда был местом особенным. От хандры ехали в Париж… От несчастной любви – в Париж… Сумасшедшие деньги прокучивать – в Париж… От революции – в Париж… А когда мы вернемся, мы создадим тайное общество побывавших в Париже! Договорились?!
– Договорились.
– А вы не хотите выпить за Париж? – спросила она, повернувшись к Диаматычу.
– В вашей интерпретации нет,– ответил он и внимательно посмотрел на нас.
– А мне ваша интертрепация нравится! – вмешался Спецкор и просунул свой стаканчик в щель между спинками кресел, чтобы чокнуться.
Я огляделся. Товарищ Буров и Друг Народов приканчивали бутылку коньяка. Пипа наворачивала, так энергично орудуя локтями, что сидевший рядом с ней Гегемон Толя не мог благополучно донести кусок до рта. Торгонавт со знанием дела оглядывал плевочек черной икры на пластмассовой тарелочке, словно хотел вычислить, с какой продбазы снабжается Аэрофлот. Спецкор осторожно и заботливо, точно лекарство, вливал сухое вино в беспомощного Поэта-метеориста. Пейзанка всем предлагала домашнего сала, которое, по ее словам, месяц назад еще хрюкало. Диаматыч питался медленно и осторожно, как бы опасаясь отравленных кусков. Алла с Филиала ела красиво. А люди, умеющие красиво есть, большая редкость, так же как блондинки с черными глазами. Кстати, я все-таки рассмотрел ее глаза: они были темно-темно-карими.
– Алла,– спросил я с набитым ртом.– А вы раньше знали о моем существовании? До поездки…
– Конечно… Мы даже с вами встречались. Просто у вас плохая память.
– Где?
– На научно-техническом совете. В прошлом году. Вы делали сообщение после меня. Об этой системе – «Красное и черное». Мы очень смеялись…
– Надо мной?
– Нет. Над названием… Сами придумали?
– Сам…
– Я так сразу и решила…
– Почему?
– Не знаю…
Внизу расстилались похожие на бескрайнюю снежную равнину облака. Почему-то казалось, вот-вот покажется цепочка лыжников… Ту конференцию я тоже, между прочим, запомнил: меня как раз после долгих колебаний назначили исполняющим обязанности заведующего сектором – и я впервые выступал уже в новом качестве. «Красное и черное» – это действительно была моя идея, но всю техническую разработку я поручил Горяеву, хотя, напутствуя меня перед вступлением в новую должность, Пековский посоветовал: первым делом уволь Горяева, иначе пропадешь. Я хорошо знал Горяева, он был потрясающе талантлив и патологически обидчив. Я вызвал его в свой новенький кабинет, проговорил с ним два часа и поручил ему разработку «Красного и черного». В двух словах: эту систему мы готовили для Министерства рыбной промышленности, и задача состояла в том, чтобы учесть все запасы осетровой и кетовой икры в стране буквально до последней икринки. Сами понимаете, социализм – это учет и контроль.
Годовую работу всего сектора Горяев сделал в одиночку за восемь месяцев, не зная ни бюллетеней, ни отгулов, а сделав, вдруг смертельно обиделся: обозвал весь коллектив дармоедами, расшвырял шахматы, которыми играли два программиста, а вохровца на проходной обругал вертухаем. Между прочим, меня он поименовал «пожирателем чужих мозгов», но я не обиделся,
а вохровец обиделся и на следующее утро потребовал у Горяева пропуск, чего не делал много лет, ибо не такие уж мы засекреченные и охрана больше для того, чтобы посторонние не ходили в нашу столовую. Оказалось, свой пропуск Горяев давно потерял, и когда я после истерического звонка начальника вневедомственной охраны прибежал на проходную, то застал там побагровевшего вохровца, хватавшегося за кобуру, где ничего, кроме мятой бумаги, не было. А мой совершенно спятивший подчиненный орал, что если бы у него была сумка «лимонок», то он бросил бы ее в наш ВЦ, потому что более гнусной организации невозможно себе и представить.На следующий день Горяев написал заявление и ушел куда-то, где пока знали лишь о его первом, положительном качестве. А когда вальяжный представитель Министерства рыбной промышленности и Пековский, пахнущие общим дорогим одеколоном, принимали «Красное и черное», на экране после запуска программы вместо шифра появилось красочное фаллическое изображение и хулиганская надпись, суть которой сводилась к обещанию противоестественно обойтись со всем нашим трудовым коллективом. Это был прощальный жест Горяева, вдобавок он установил в программе такую хитроумную защиту, что попытки найти и снять ее привели к самостиранию всей системы. Мы заплатили министерству чудовищный штраф, весь сектор лишился премии и тринадцатой зарплаты, а меня, разумеется, не утвердили заведующим и правильно сделали, ибо предупреждали. Супруга моя честолюбивая Вера Геннадиевна на месяц отлучила меня от своего белого тела, сказав, что обычно дебилы не доживают до тридцати, и я – уникальный случай…
Когда стюардессы собирали подносы, я незаметно спрятал пластмассовые нож, вилку и ложечку, потому что Вика, несмотря на свой зрелый возраст, все еще продолжала играть в куклы.
– Снижаемся! – радостно сообщил Торгонавт. Земля внизу, в отличие от наших бескрайних одноцветных просторов, напоминала лоскутное одеяло.
– Капитализм,– просунув нос между кресел, объяснил Спецкор.
VIII.
Когда самолет толкнулся колесами о землю и помчался по посадочной полосе, постепенно избавляясь от скорости, иностранцы, летевшие с нами, зааплодировали.
– Любят западники жизнь! – прокомментировал Спецкор.
– А мы? – спросила Алла с Филиала.
– Мы любим борьбу за жизнь! – вставил я и поймал на себе неодобрительный взгляд Диаматыча.
Наверное, каждый раз, приезжая в незнакомое место, мы чем-то повторяем свой давний приход в этот неведомый мир. Отсюда, должно быть, радостное удивление и совершенно младенческий восторг по поводу всего увиденного. По поводу огромного аэропорта с движущимися дорожками, никелированных урн непривычной формы, полицейских в странных цилиндрических фуражках с маленькими козырьками, ярко одетых детишек, лопочущих что-то очень знакомое по интонации, но совершенно непонятное по смыслу…
– За границей меня всегда поражают две вещи,– громко сказал Спецкор.– Все, даже дети, свободно говорят на иностранном языке, и абсолютно все ездят на иномарках.
К моему удивлению, наш багаж уже крутился на транспортерной ленте: это я определил, заметив чемодан-динозавр Пипы Суринамской. Гегемон Толя тяжко вздохнул.
Паспортный контроль мы проши довольно быстро, хотя к стеклянным будочкам выстроились приличные хвосты.
– Я выиграл бутылку коньяка! – радостно сообщил Торгонавт.– Мой приятель сказал, если я здесь увижу хоть одну очередь, он выставляет…
– Не обольщайтесь,– разочаровал его Спецкор.– Мы пока еще в экстерриториальных водах…
Потеряли Пейзанку, но вскоре нашли возле витрины, где был установлен трехведерный флакон духов «Шанель». Спецкор сказал ей, что, заплатив умеренную сумму, можно отлить немного духов в свою посуду. Слышавший это Гегемон Толя насупился и выругался вполголоса по поводу некоторых очень уж умных.
– Рад вас приветствовать в Париже – городе четырех революций! – не унимался Спецкор.
Поэт-метеорист, кажется, немного проспавшийся, озирался вокруг, словно человек, проехавший свою станцию метро. Беспрепятственно миновав скучающих таможенников (только на Торгонавте они чуть задержали взгляды), мы сразу попали в большую толпу встречающих, помимо букетов, они держали в руках транспарантики и таблички с разными надписями. Одна невысокая смуглая женщина с короткой мальчишечьей стрижкой размахивала над головой аккуратной картонкой:
БУРОВ – СССР
– Это мы! – удовлетворенно сообщил товарищ Буров и протянул ей ладонь для рукопожатия.
Тут же подскочивший Друг Народов обнажил в улыбке свои заячьи зубы, протараторил что-то по-французски и, искупая мужланство шефа, галантно поцеловал руку встречавшей нас женщине. Это была мадам Жанна Лану, наш гид.
– Теперь мы будем садиться в автобус и ехать в отель,– объявила она.
Через автобусное окно я смог увидеть и понять главное: в Париже всего много – людей, машин, витрин, памятников, деревьев… Где-то сбоку мелькнула знаменитая башня, похожая на задранную в небо дамскую ножку в черном ажурном чулке.