Парижские подробности, или Неуловимый Париж
Шрифт:
Тогда, в 1965-м, черный город вновь становился белым, как в Средние века: его начинали чистить пескоструйными аппаратами…
Люксембургский сад. М. Герман. 1965
Картинки первого дня, запахи и звуки остались в памяти устойчивой и многосложной мозаикой. Высокие железные крыши с тонкими трубами, отсвечивающие благородной ржавчиной, серые брандмауэры, решетки балконов, веселым кружевом украшающие фасады из тепло-серебристого, чуть затуманенного временем известняка, красные тенты нижних этажей над витринами кафе и магазинов, грациозная громада Лувра (серо-розовыми увидел его камни Дос Пассос, и я вновь оценил тогда зоркость великого наблюдателя). Неожиданно южная парижская жара с каким-то даже легким туманом от зноя. И все эти люди – они парижане: и дети, и ажаны (полицейские)
Бульвар Сен-Мишель у Люксембургского сада
Люксембургский сад. 1965
Неуклюжие, на вид старомодные зеленые автобусы с открытыми площадками и трамвайными звонками пересекали двор Лувра, на газонах которого безмятежно целовались парочки, у входа в музей ждали пассажиров черно-красные маленькие таксомоторы «Пежо-404» (на дверцах радиофицированных машин надпись: «All^o, taxi!»); круглые столики-геридоны (gu'eridons) перед кафе (в рюмках, кружках, бокалах, стаканах – разноцветные искрящиеся напитки), запахи кофе, непривычных духов, сладкого табака, хорошей еды, множество улыбающихся, веселых лиц (в Советском Союзе людей отучили улыбаться, и странными казались приветливость и улыбки!), очертания зданий, знакомых настолько, что казались декорацией самих себя, театральная элегантность парижской речи, солнечные зайчики в богатых витринах, невиданной красоты автомобили – все эти драгоценные молекулы реальности я помню и сейчас.
Да, книжное знание Парижа плавилось в раскаленном потоке реальности, в смятенном мозгу еще ревели самолетные моторы, я то и дело терял понимание того где и что.
При этом я – еще молодой, «выпущенный в капиталистическую страну» и попавший в город, о котором мечтал с не такого уж далекого тогда детства, – не ощущал себя чужим. Это было (и осталось) одним из первых, неожиданных и вечных парижских чудес. Равенство – 'egalit'e – нет-нет, вовсе не то возвышенное понятие, о котором грезили утописты, не залитый кровью Террора клич якобинцев, не клише над входом в мэрию (вкупе со «свободой» и «братством»), а просто ощущение разлитого в воздухе радостного единства с людьми, готовых к приветливой улыбке, которые (потом я убедился, насколько это существенно во Франции) едва ли когда-нибудь посмотрят на вас презрительно или подобострастно.
Тогда начался этот диалог между тем, что я отыскивал в Париже, еще не видя его, и тем, что я узнаю теперь, когда часами хожу то по знакомым до боли его тротуарам, то по неведомым еще уголкам; когда читаю о нем, думаю или пишу.
И тогда я был уверен: никогда сюда не вернусь.
Ни я, да и никто другой не мог тогда знать, как изменится мир, какими иными станут путешествия, как, «покорный общему закону», переменюсь и я. Но и тогда была еще подсознательная уверенность, что детская моя любовь к этому городу столь же вечна, сколь и неутолима.
А в те минуты начинался мой роман с Парижем, мое «вечное возвращение». Воображаемое, потом и реальное.
Роман вовсе не безмятежный, поначалу просто рвавший душу, полный к тому же суеты, мелочных амбиций, робких надежд и смутных мечтаний. Радостные и безрадостные, страшные и прельстительные поездки, трудные встречи с самим собой и отчаяние от собственной неблагодарности, написанные и ненаписанные книги – чего только не принес в мою жизнь этот город, о котором я начал мечтать еще в годы войны, в эвакуации, за печкой в забытой богом деревне.
Сколько бы ни прочитать о Париже книг, сколько бы ни пройти по его улицам, сколько бы ни узнать о нем, он словно бы удаляется, как вечно недосягаемый горизонт.
Я узнаю о Париже все больше, и вместе с этим знанием растет понимание того, насколько многого я не знаю! И не понимаю!
Сказать, что Париж –
моя «вторая родина» или «отечество души», было бы пафосно, а главное, не было бы правдой.Все же нигде за границей я так подолгу не бывал, нигде не испытывал таких счастливых и горьких мгновений, я рос, взрослел и старел, мечтая о Париже, приезжая в него, из него возвращаясь и размышляя о нем над страницами чужих и собственных книг.
Есть особое «чувство Парижа» [11] , оно обладает и всеобщим, и глубоко личным смыслом, оно едва ли поддается анализу, но, не осознав его, не приблизиться к пониманию города. Париж подобен Протею [12] , но, в отличие от древнего божества, если и приоткрывает свои тайны, то уж никак не по принуждению.
Чрево Парижа. 1965
Монмартр. Туристы
11
Это выражение – сознательный парафраз названия главы «Чувство Рима» в книге Павла Муратова «Образы Италии», справедливо считающейся лучшим в русской литературе сочинением об искусстве, духовном пространстве и стиле жизни иной страны. Книга Муратова для меня – эталон вкуса и высокий образец литературного интеллектуализма.
12
Протей – в мифологии Древней Эллады морской старец, которому было известно прошлое, настоящее и будущее. Не желая делиться этим знанием, он менял обличья, и только если его удавалось поймать и удержать, принимал свой настоящий облик и соглашался предсказывать будущее. Распространенная метафора неуловимого тайного знания.
Тем паче что ныне Париж все чаще разочаровывает приезжих, и скептические суждения моих очаровательных собеседников из скверика у церкви Сен-Венсан-де-Поль, несомненно, пришлись бы им по вкусу. Город устал, утратил хрестоматийную свою веселость, накопил равнодушие, парижанки не поражают грациозными нарядами, в ресторанах и магазинах нет особой пышности, лоска и, конечно же, угодливости (это, впрочем, Парижу вообще несвойственно!).
У элегантных стареющих «гарсонов» [13] нет былой грациозной ловкости, и, кажется, они – небывалый в Париже случай! – порой не в силах скрыть утомление.
13
Слово «гарсон» (фр. garcon – мальчик) употребляется лишь в третьем лице для обозначения профессии. Как обращение существовало до начала XX в., в наше же время свидетельствует о невоспитанности клиента.
А нуворишам он может показаться провинциальным. Нет здесь блестящих, как прежде, бульваров, и сами Елисейские Поля не так уж сияют огнями, чтобы поражать воображение приезжих; нет в нем ни грандиозного размаха Нью-Йорка, ни веселого обаяния Вены, ни циклопической пышности Лас-Вегаса, ни бурной ночной светской жизни нынешней Москвы, ни тем более ошеломляющего размаха новейших мегаполисов, вроде Сингапура с его превосходящими воображение небоскребами.
Да, устал Париж. Он запущен и не всегда чист, он рано ложится спать, а знаменитые его соборы и дворцы подсвечены по вечерам сдержанно и почти незаметно.
Но этот город накопил гигантский капитал – благодарной памяти, истории, любви к нему бесчисленных поколений (чтобы понять – надо любить, и нет любви без понимания), мечтаний тех, кто никогда его не видел, и воспоминаний счастливцев, – видевших его и в нем живших. И процентов с этого капитала довольно, чтобы «чувство Парижа» продолжало волновать и тех, кто почти в Париже разочаровался.
Воспоминания о «былом Париже» – неотъемлемая часть Парижа сегодняшнего.
Есть не просто чувство, но некое «вещество Парижа».
Из него сотворены не только старые дома, излучины Сены, серебристо-лиловые платаны, просторы царственных эспланад, – сумрак узких готических улиц, древние башни, но и грациозные интонации, беглые улыбки, устоявшиеся запахи вина, духов, – жареных каштанов и почти всегда свежих цветочных клумб, его веселое солнце и легкие короткие дожди, ветер с недалекого моря, чайки под аркадами Пале-Руаяля, столики на тротуарах, кипучее веселье изобильных, достойных утробы Гаргантюа утренних рынков, готовность к самой немудреной шутке, к бодрой и ежечасной борьбе за жизнь, которая (о чем всегда помнят и знают французы) несказанно ценна: «La vie est belle!» Но и это далеко не все, из чего состоит «вещество Парижа».