Парижский сплин. Стихотворения в прозе
Шрифт:
Другой, обладающий болезненным честолюбием, становился ближе к вечеру все более резким, более мрачным, более язвительным. Снисходительный и дружелюбный в течение дня, вечером он был беспощаден, и не только на других, но и на самом себе яростно вымещал свою сумеречную манию.
Первый умер безумцем, уже неспособным узнавать свою жену и ребенка; второй носит в себе постоянное лихорадочное беспокойство, и даже если бы он удостоился всех почестей, какими только могут наградить государи или республики, я уверен, что сумерки по-прежнему пробуждали бы в нем жгучее желание новых невиданных отличий. Ночь, простирающая свой мрак на их души, мою озаряет сиянием; и хотя нередко можно видеть два противоположных
О, ночь! о, живительные сумерки! вы подаете мне сигнал к началу тайного празднества, вы освобождаете от оков томления и тоски. Посреди одинокой равнины или в каменных лабиринтах столицы, при свете звезд или вспышках уличных фонарей, вы — фейерверки в честь богини Свободы.
Сумерки, как вы тихи и нежны! Розовые отблески, еще дрожащие на горизонте, подобно агонии умирающего дня при победоносном наступлении ночи, огни канделябров, выступающие густо-красными пятнами на фоне последнего сияния заката, тяжелые занавеси, которые невидимая рука надвигает из глубин Востока, — словно отражения тех противоречивых чувств, что борются в сердце человека в одинокие часы его жизни.
И еще вспоминаются причудливые наряды танцовщиц, где в дымке газа, прозрачного и темного, можно увидеть мельком приглушенное сверкание расшитой блестками юбки, — подобно тому, как нежные воспоминания прошлого проходят сквозь мрак настоящего; звезды, золотые и серебряные, которыми она усеяна, — это огоньки фантазии, что загораются только на траурном одеянии Ночи.
XXIII. Одиночество
Один газетчик, филантроп, говорил мне, что одиночество вредно для человека; и, чтобы подкрепить свою точку зрения, он сослался, как и все неверующие, на слова отцов церкви.
Я знаю, что Враг охотно посещает уединенные места, и что дух угасает, а похоть таинственным образом разгорается в одиночестве. Но возможно, что одиночество является опасным единственно для душ праздных и расслабленных, которые наполняют его своими страстями и пустыми мечтаниями.
Конечно же, для болтуна, чье высшее удовольствие заключается в разглагольствованиях с высоты кафедры или трибуны, существует большой риск впасть в безумие на острове Робинзона. Я не требую от моего газетчика отважной доблести Крузо, но прошу его не настаивать на обвинении тех, кто любит уединение и тайну.
Есть среди различных пород болтунов и такие особи, которые соглашались без малейшего отвращения на самые ужасные пытки, если только им было дозволено произнести с эшафота заранее написанную торжественную речь, не опасаясь, что барабаны Сантерра заглушат их слова в самый неподходящий момент.
Я не жалею их, потому что догадываюсь, что их ораторские излияния доставляют им такое же наслаждение, какое другие находят в молчании и сосредоточенности; но я их презираю.
Больше всего я бы хотел, чтобы мой проклятый газетчик предоставил мне выбирать развлечения по собственному вкусу. «Разве вы никогда не испытывали желания, — спросил он, произнося слова в нос, пастырским тоном, — поделиться своими радостями?» Посмотрите на этого утонченного завистника! Он знает, что я презираю его радости, и хочет проникнуть в мои, — безобразной помехой настоящему веселью.
«Большое несчастье, когда непереносимо быть одному», — сказал некогда Лабрюйер, как бы желая пристыдить тех, кто убегает в толпу, чтобы забыться, боясь, без сомнения, не вынести общества самих себя.
«Почти все наши несчастья случаются из-за того, что мы не умеем оставаться у себя в комнате», — сказал другой умный человек, кажется, Паскаль, призывая этими словами в келью сосредоточенности всех
тех безумцев, что ищут счастья в бесконечных метаниях и в разврате, который я мог бы назвать братским, если бы захотел изъясниться изящным языком нашего столетия.XXIV. Замыслы
Он говорил себе, прогуливаясь по обширному заброшенному парку: «О, как прекрасна была бы она в костюме придворной дамы, вычурном и роскошном, спускаясь вечерней порой по ступеням мраморного дворца к зеленым террасам и бассейнам! Ибо вид у нее поистине царственный!»
Чуть позже, проходя вдоль неширокой улочки, он остановился возле лавки гравюр и, увидав среди них одну, изображавшую тропический пейзаж, сказал себе: «Нет! Не во дворце хотел бы я поселить это чудесное создание! Ведь там мы с ней никогда не сможем почувствовать себя дома. Впрочем, на этих стенах, покрытых позолотой, даже не найдется места для картины; в этих пустынных галереях не будет ни одного укромного уголка. Без всякого сомнения, именно здесь надлежит нам поселиться, дабы воплотить мечту всей моей жизни!»
Изучив во всех подробностях детали гравюры, он продолжал свою немую речь: «Там, на морском берегу, бревенчатая хижина, окруженная всеми этими великолепными причудливыми деревьями, чьи названия я позабыл… в воздухе разлит непостижимый опьяняющий аромат… хижину наполняют запахи роз и мускуса… а позади нее, вдалеке, виднеются верхушки мачт, которые слегка покачиваются от морской зыби… вокруг нас, в глубине комнаты, освещенной розовым светом, проникающим сквозь занавески, убранной свежими циновками и украшенной цветами, что источают пьянящее благоухание, старинные португальские кресла тяжелого и темного дерева (где она раскинулась, такая умиротворенная, овеваемая прохладным ветерком, вдыхая табачный дым с легкой примесью опия), а снаружи доносится щебет птиц, опьяненных светом, и болтовня маленьких негритянок… а по ночам слышна жалобная песнь деревьев, печальных филао!.. О да, поистине именно там найду я то, чего искал! Что мне делать во дворце?»
Затем он снова тронулся в путь и, следуя по одной из больших улиц, заметил приветливую на вид гостиницу, из окна которой, оживленного пестрыми восточными занавесками, выглядывали две улыбающиеся головки. И тут же он вновь заговорил, обращаясь к себе: «Должно быть, мысль моя уж слишком склонна к бродяжничеству, чтобы отправляться искать так далеко то, что совсем близко от меня! Счастье и радость можно найти в первой попавшейся гостинице, случайном пристанище, столь полном неожиданных соблазнов! Яркое пламя в камине, цветной фаянс, незатейливый ужин, простое вино и широкая кровать с жестковатыми, но чистыми простынями — чего же лучше?»
И, возвратившись в одиночестве к себе, в тот час, когда советы Мудрости не заглушаются больше гудением уличных толп, он сказал себе: «Я посетил сегодня, в своих грезах, три разных места, и повсюду находил одинаковое удовольствие. Так зачем же принуждать мое тело к перемещениям, если душа моя способна путешествовать с такою легкостью? И к чему воплощать в жизнь свои замыслы, если они уже сами по себе доставляют столько наслаждения?»
XXV. Прекрасная Доротея
Солнце заливает город своими яростными прямыми лучами; песок ослепительно сверкает, и блестит морская гладь. Все кругом словно оцепенело и медленно погружается в полуденный сон, тот сон, что подобен сладостной смерти, когда спящий, в смутной полудреме, вкушает радости самозабвения.
Однако Доротея, сильная и пламенная, как солнце, движется вдоль пустынной улицы, — единственная, кто бодрствует в этот час, под необъятным сияющим небом, и ее фигура выделяется в потоке света ярким и черным пятном.