Партия расстрелянных
Шрифт:
История XX века показала могущественную власть над умами, которую способен обретать коллективный миф, тиражируемый средствами массовой информации. И дело здесь не в отсталости Советского Союза или в каких-то особых свойствах «русской души». Не менее властными оказались в те же годы изуверские мифы о превосходстве «высшей расы» для немецкого народа, прошедшего школу буржуазной демократии. А разве уже в наши дни не обрели власть над умами многих советских людей злобные мифы об изначальной порочности большевистского «утопического эксперимента» или о мировом «масонско-сионистском заговоре»? Разве верхушечная интеллигенция, кичащаяся своим духовным превосходством над народными массами, не поверила в риторику Горбачёва о «судьбоносных преобразованиях»
Главные мифы 1937 года — о величии Сталина и о злодейских троцкистских замыслах, будучи неразрывно связанными между собой, на протяжении многих предшествующих лет настойчиво внедрялись в массовое сознание. Их утверждение могло происходить только через реки крови. Ведь культ Сталина не был спонтанным выражением народных чувств. Он разительно противоречил массовым настроениям первых лет революции, ярко переданным Маяковским в поэме «Владимир Ильич Ленин»:
Если б
был он
царствен и божествен,
я б
от ярости
себя не поберёг,
я бы
стал бы
в перекоре шествий
поклонениям
и толпам поперёк.
Я б
нашёл
слова
проклятья громоустого
и пока
растоптан
я
и выкрик мой,
я бросал бы
в небо
богохульства
по Кремлю бы
бомбами
метал:
долой! [630], [631]
Чтобы насадить сталинский культ — эту разновидность светской религии — тоталитарный режим должен был вытравить такие настроения, уничтожить тех, кто был способен встать «поклонениям и толпам поперек». К таким людям относились прежде всего троцкисты, чьё влияние распространялось на множество советских людей. И если герой романа А. Рыбакова «Страх» двадцатилетний Саша Панкратов разобрался в подлинной сущности московских процессов, то лишь потому, что в сибирской ссылке он общался с троцкистами, раскрывшими ему на многое глаза. Во время чтения судебных отчётов Саша вспоминал о несломленной оппозиционерке Звягуро, которая «всё понимала. А он спорил с ней, когда она говорила, что Сталин хуже уголовника, кого угодно убьёт, если понадобится. Оправдываются её предсказания» [632].
В известном смысле Саше было легче понять правду, чем более взрослым членам партии, которых правящая фракция с 1923 года проводила через длительную череду «антитроцкистских» кампаний. Даже такой искушённый в политике человек, как Раскольников, нашедший в себе силы порвать со Сталиным, в своих зарубежных выступлениях оговаривался, что далёк от троцкизма. Между тем, подобно мольеровскому герою, не ведавшему, что он говорит прозой, он по сути повторял «троцкистскую» критику сталинизма.
Многие тысячи людей усвоили десятилетиями вбивавшуюся в их головы ложь о троцкизме как антипартийном и антисоветском течении. Отсюда было недалеко и до принятия «подтверждённого» московскими процессами тезиса: каждый троцкист — преступник, способный к измене, шпионажу и вредительству. Эти настроения при всей их абсурдности доминировали на партийных собраниях 1937 года, где каждому коммунисту вменялось в обязанность принять активное участие в розыске троцкистов. Одно из таких собраний выразительно описано Г. Баклановым в повести «Июль 41 года» — через восприятие её главного героя Щербатова:
«Тогда собрания шли часто… И вот на таком собрании капитан, один из его командиров рот, тихий, бесцветный человек, вдруг попросил слова… Он говорил глуховато, званием он был младше многих, но с тем, что он говорил на этой трибуне, он как бы поднялся над всеми. И каждый вслушивался, понимая, что сейчас должно что-то произойти.
— Давайте спросим себя, как коммунист коммуниста, спросим, положа руку на сердце: всегда ли мы искренни перед партией?.. Нет, товарищи! Не всегда! Вот среди нас сидит полковник…
Тут
он впервые поднял голову и посмотрел в зал. И Щербатов увидел его глаза, глаза своего подчинённого, столько раз опускавшиеся перед ним. Сейчас это были глаза человека, для которого уже нет запретного, который переступил и не остановится ни перед чем. Взгляд их, поднимаясь, прошёл по рядам.— …Вон там в углу сидит полковник Масенко.
И весь зал обернулся туда, куда указал палец с трибуны, и каждый, кто знал Масенко и кто не знал его в лицо, сразу увидел его: белый, пригвождённый, сидел он, чем-то незримым сразу отделившись от всех.
— А ведь вы неискренни перед партией, товарищ Масенко!.. В двадцать седьмом году, помните, вы присутствовали на собрании троцкистов? Зачем скрывать от нас такой факт своей биографии?
А по проходу уже шёл, почти бежал пожилой полковник Масенко, рукой тянулся к президиуму, делал негодующие, отрицательные жесты… То, что чувствовал каждый сейчас, Щербатов чувствовал в себе. Подумать, Масенко. Приятный скромный человек с боевой биографией. Троцкист!.. Вот уж невозможно было предположить…
А Масенко на трибуне непримиримо, угрожающе тряс щеками, и постепенно из-за общего шума поражённых открывшимся людей стал всё-таки слышен его голос:
— Я был. Да. Я был послан… Я по заданию партии (в 1927 году на фракционные собрания оппозиции действительно засылались провокаторы и доносчики.— В. Р.)… А вы, голубчик… Вы как же? Вы почему меня видели там? Как вы там были? И я ещё скажу. Я сам хотел сказать… выйти. Я назову…— Зал затих.— Вот… вот, пожалуйста. Капитан Городницкий был тогда… посещал. Полковник Фомин.
Тишина была полной. И над этой тишиной, над головами всё выше поднимался трясущийся палец Масенко. Слепо щурясь, он выбирал кого-то ещё:
— Вот… Сейчас… Вот…
И вдруг палец остановился на Щербатове. В ту долю секунды, пока поворачивался к нему зал, Щербатов успел пережить всё. Он, ни в чём не замешанный, ни в чём не виноватый, со страшной ясностью ощутил вдруг, как вся его жизнь может быть зачёркнута крест-накрест, если палец остановится на нём. Надо было встать, сказать, но он сидел перед надвигавшимся, оцепенение сковывало его. А потом вместе со всеми, он обернулся на того, на кого, перенесясь, указал трясущийся палец Масенко» [633].
Сегодня в этой сцене изумляет и потрясает всё — и то непомерное значение, которое приобрело участие во фракционном собрании десятилетней давности, и утрата человеческого облика и достоинства перед лицом такого обвинения командирами, не раз глядевшими в лицо смерти, и готовность отдать на заклание любого, чья малейшая причастность к бывшей оппозиции будет обнаружена, и смертельный ужас тех, кто знал за собой эту роковую вину, и остервенение зала при известии о малейшем подозрении в причастности к троцкистам, и бессилие перед ложным доносом, даже открыто высказанным на собрании.
Но именно так велась «борьба с троцкизмом» в 1937 году.
Гигантское разобщение людей, отравленных взаимной подозрительностью и натаскиваемых на ложь и клевету, благоприятствовало тому, что в дело вступили, говоря словами Хрущёва, «просто шарлатаны, которые избрали для себя профессией разоблачение врагов народа». В этой связи Хрущёв рассказывал случай, ставший «анекдотом, который по всей Украине передавался из уст в уста». На одном собрании какая-то женщина, указав пальцем на коммуниста Медведя, закричала: «Я этого человека не знаю, но по глазам его вижу, что он враг народа». Медведь, не растерявшись, нашёл единственно подходящий ответ: «Я эту женщину, которая сейчас выступила против меня, не знаю, но по глазам вижу, что она проститутка» (Хрущёв добавлял к этому, что Медведь «употребил слово более выразительное»). Самое же страшное состояло в том, что Хрущёв считал: лишь такая «находчивость» спасла Медведя; «если бы Медведь стал доказывать, что он не враг народа, а честный человек, то навлёк бы на себя подозрения» [634].