Партия расстрелянных
Шрифт:
Конечно, отвечал на такие рассуждения Троцкий, сталинизм в формальном смысле вырос из большевизма. На этом обстоятельстве паразитировала московская бюрократия, которая ради обмана масс продолжала называть себя большевистской партией и пользовалась старой большевистской символикой. Эти маскировочные приёмы воспринимались всерьёз теми отступниками от большевизма, которые подменяли видимостью сущность и тем оказывали лучшую услугу сталинскому режиму.
В действительности, как подчёркивал Троцкий, сталинизм «вырос» из большевизма «не логически, а диалектически: не в порядке революционного утверждения, а в порядке термидорианского отрицания… Нынешняя „чистка“ проводит между большевизмом и сталинизмом не просто кровавую черту, а целую реку крови. Истребление всего старого поколения большевиков, значительной части среднего поколения, участвовавшего в гражданской войне, и той части
Выведение сталинизма из большевизма или из марксизма Троцкий считал частным случаем выведения контрреволюции из революции, характерного для либерально-консервативной и реформистской мысли. Этот приём спекулировал на том, что революции, при которых сохранялось классовое членение общества, всегда порождали контрреволюцию. «Не показывает ли это, спрашивает резонёр, что в революционном методе есть какой-то внутренний порок? Ни либералы, ни реформисты не сумели, однако, до сих пор изобрести более „экономные“ методы. Но если не легко рационализировать на деле живой исторический процесс, то зато совсем не трудно рационалистически истолковывать смену его волн, выводя логически сталинизм из „государственного социализма“, фашизм из марксизма, реакцию из революции, словом, антитезис из тезиса» [855].
Часть рационалистов, как подчёркивал Троцкий, пользовалась более конкретной аргументацией, выводя сталинизм не из большевизма в целом, а из политических методов, применённых последним в экстремальных исторических условиях: запрещения других политических партий, дополненного запрещением фракций внутри самой правящей партии. Применение этих вынужденных мер, не вытекавших из теории большевизма, сигнализировало, как это с самого начала было ясно большевикам, о величайшей опасности. Отдавая себе отчёт во временном характере этих мер, большевики применили их в исторической ситуации, которая характеризовалась слабостью Советского государства, утвердившегося в отсталой и истощённой стране и окружённого со всех сторон врагами. «Если б революция победила хотя бы только в Германии, надобность запрещения других советских партий (т. е. входивших до 1921 года в Советы.— В. Р.) сразу отпала бы» [856].
Как только внутреннее и международное положение СССР стабилизировалось и упрочилось, левая оппозиция выступила с требованием расширения партийной и советской демократии. Именно ради этого она вступила в непримиримую борьбу с правящей фракцией, возглавляемой Сталиным. Одержав победу в этой борьбе, бонапартистская клика подавила все демократические начала и установления, подменила диктатуру пролетариата диктатурой бюрократии и фактически задушила саму большевистскую партию.
С вопросом о судьбах демократии был тесно связан вопрос о судьбах государства, вокруг которого строили свою аргументацию анархисты. Усматривая в сталинизме органический продукт не только большевизма и марксизма, но прежде всего «государственного социализма», они указывали на неоспоримые исторические факты: одна ветвь «государственного социализма» — социал-демократия, придя в ряде стран к власти, сохранила капиталистическое устройство общества; другая ветвь, находившаяся у власти в СССР, не только сохранила жёстко централизованное государство, но и породила новую касту привилегированных.
Троцкий считал, что в рассуждениях анархистов, рассматриваемых под широким историческим углом зрения, можно обнаружить зерно истины. Марксисты полностью согласны с анархистами в том, что упразднение государства как аппарата принуждения представляет конечную цель коммунистического преобразования общества. Именно марксизм указывает на те пути и методы, которые позволят человечеству вырваться из смирительной рубашки государства. Для достижения этой цели человечество должно подняться на неизмеримо более высокий, чем ныне, культурный уровень.
В героическую эпоху русской революции большевики боролись рука об руку с революционными анархистами. Многих из них большевистская партия включила в свои ряды. Троцкий вспоминал, что он не раз обсуждал с Лениным вопрос о предоставлении анархистам возможностей для проведения их безгосударственных опытов — в отдельных регионах страны и при согласии на это местного населения. Но обстановка гражданской войны, экономической и военной блокады и хозяйственной разрухи оставляла мало простора для такого рода социальных экспериментов. Эта же обстановка вызвала применение большевиками принуждения нередко в самых суровых формах. Однако при всём этом нельзя не видеть коренного
различия между большевистским режимом и сменившим его режимом сталинизма. Большевистский режим выступал орудием переворота в социальных отношениях, служившего интересам широчайших народных масс. Термидорианский переворот, учинённый сталинизмом, привёл к перестройке этих новых, ещё не упрочившихся социальных отношений в интересах привилегированного меньшинства. Именно этим объяснялась монополизация системы принуждения сталинской бюрократией, применявшей его в таких формах и масштабах, которые далеко превосходили эксцессы гражданской войны 1918—1920 годов. Если большевизм стремился к утверждению государства без бюрократии или государства «типа Коммуны», то Сталин «создал государство пожирающей себя бюрократии, „типа ГПУ“» [857].В соответствии с этим коренным образом различались социальные типы объектов репрессий на разных этапах развития Советского государства. Если в первые послереволюционные годы ими были открытые враги Октябрьской революции, у которых она отняла их сословные и имущественные привилегии, то в годину большого террора острие репрессий было направлено на коммунистических противников сталинского режима.
Отождествление сталинизма с большевизмом и марксизмом Троцкий считал несостоятельным ещё и потому, что сталинская бюрократия не обладала оформленной политической доктриной и стройной идеологической системой. «Её „идеология“ проникнута насквозь полицейским субъективизмом, её практика — эмпиризмом голого насилия… Сталин ревизует Маркса и Ленина не пером теоретиков, а сапогами ГПУ» [858]. Враждебность сталинизма всякой серьёзной теории вытекала из существа социальных интересов касты узурпаторов, которая ни себе, ни другим не могла дать отчёт в своей действительной социальной роли.
Противоречивость социального положения правящего слоя в СССР состояла в том, что, порвав с марксистской доктриной, он в то же время оказался вынужден приспосабливаться к не ликвидированному полностью социальному наследию Октябрьской революции. Вместе с тем противоборство бонапартистской бюрократии и приверженцев большевизма всё более принимало характер классовой борьбы. Эти враждебные политические силы выступали носителями противоположных социальных интересов. Победа защитников большевистских принципов над кастой насильников политически и морально возродила бы советский режим. Чтобы этого не произошло, правящая клика осуществляла массовое истребление недовольных в масштабах, фактически означавших новую гражданскую войну.
Этой диалектики социальной борьбы не желали видеть западные либералы, повторявшие утверждения о том, что большевистская диктатура представляет собой новое издание царизма. При этом они закрывали глаза на такие «мелочи», как упразднение монархии и сословий, экспроприация капитала и т. д. «Если б сталинской бюрократии удалось даже разрушить экономические основы нового общества,— провидчески писал Троцкий,— опыт планового хозяйства, проделанный под руководством большевистской партии, навсегда войдёт в историю, как величайшая школа для всего человечества» [859].
Правота взглядов Троцкого на соотношение большевизма и сталинизма наглядно выступает при сопоставлении его работ с произведением, на котором учились на протяжении десятков лет антикоммунисты всех мастей,— книгой А. Кестлера «Слепящая тьма». Её автор, отрекшийся в конце 30-х годов от коммунизма, как бы в подтверждение обоснованности своего ренегатства убеждал читателя (устами своего главного персонажа Рубашова), что «вся так называемая оппозиция давно выродилась в немощную трепотню из-за старческой дряхлости всей старой гвардии… что организованной оппозиции Первому [Сталину] никогда не существовало, что дело не шло дальше пустой болтовни и слабоумной игры с коварным, беспощадным огнём» [860].
Весьма приблизительно представлявший (как можно судить уже по данной цитате) историю внутрипартийной борьбы в ВКП(б), Кестлер, сам в прошлом заядлый сталинист, тем не менее имел известное представление об идейных позициях оппозиционеров. Его Рубашов отдавал себе полный отчёт в коренном отличии сталинского режима от большевистского, при котором «дискуссии в ЦК и на съездах партии достигали такой научной глубины, какая и не снилась ни одному правительству за всю историю государственной власти» [861]. Он осуждал многие аспекты сталинской политики — всевластие диктатора, массовый террор, насильственную коллективизацию, при которой «заслали в глухоманные восточные леса и на страшные рудники арктического севера около десяти миллионов человек (число раскулаченных было преувеличено Кестлером по меньшей мере в два раза, но в данном случае это не имеет принципиального значения.— В. Р.)» [862].