Партизаны. Книга 2. Сыновья уходят в бой
Шрифт:
Слушая голоса в темноте, Толя вдруг подумал, что и в том мире, где командиры отрядов, бригад, есть какие-то свои отношения, стремления, хорошие и плохие: Колесов, Сырокваш, Петровский, Мохарь… И удивился этой простой догадке. Толя с радостной готовностью подчиняется тем, кто давно воюет, тем, кого прислали, поставили командовать, и потому как-то не хочется верить, что люди могут быть озабочены чем-то другим, а не тем лишь, чтобы все делать как можно лучше. И не все ли равно, кто ты, тобой командуют или ты кем-то? И даже кем будешь, станешь потом – даже это не важно в сравнении с тем, что немцев тут не будет, что все вернется.
На одном из привалов
Увидели Мохаря и, конечно, сразу вспомнили про Васю-подрывника.
– Эй, Пахута!.. – крикнул Головченя.
– Да ну вас, хлопцы, – сказал Пахута неожиданно серьезно, – орете, как ишаки. Он и так зол. Подозвал меня, улыбается: «Все рассказываешь, что я тебя с неба стащил. Возможно, я ошибаюсь, но смотри, чтобы не попал туда снова. Возможно, я ошибаюсь, но ты не меня, а командование, Советскую власть дикре…»
– Дискредитируешь, – помог Коренной и удивился: – Да он что – угрожает тебе?
Бакенщиков, худющий, с новым чиряком под самым ухом, сидит в сторонке. Но услышал и сразу ввязался. Слова, мысли у этого человека близко лежат. И кажется, что мысли у него такие же воспаленные, как его чиряки.
– Очень опасная штука: сознание неполноценности плюс желание любой ценой быть наверху, – не очень понятно, как и положено «профессору», промолвил Бакенщиков. – Это дает жестокость, мнительность, мстительность.
Один Коренной понял «профессора», отозвался:
– Усложняешь, брат. Просто у человека особая работа. Кто-то же должен выполнять ее.
– Работу по-разному делать можно. И у Кучугуры особая, а про него не скажешь. – Глаза у «профессора» уже блестят под очками, его уже захватило, понесло. – Надо давать поправку на ветер – поправку на человека, на его слабости и несовершенства. Без этой поправки, без регулятора власть над людьми – опа-асная штука. И чем выше, тем ветер сильнее – это известно. А стараться по-разному можно. Был я знаком с одним крупным человеком, – продолжал Бакенщиков. – Бывший комдив. Так вот, приходит к нему такой вот старательный, сообщает: «В дивизии есть антисоветская организация». – «Вы уверены?» – «Подозреваю, у всех есть, а мы что, лучше?» – «Ах так? Чепуха!»
– Смотри, как интересно, – протянул лежавший на спине Светозаров (птичий профиль, белый, скошенный на «профессора» глаз), – очень интересно.
Бакенщиков замолчал. Закончил неохотно:
– Ну, что дальше… Приходит еще и еще, наконец и говорит: «Как хотите, а хотя бы одного (назвал кого-то) должны мне отдать». Не знаю, как там, что там, но зацепил он одного. А потом, как бывает, когда потянешь одну ниточку… У каждого знакомого еще знакомый… Через месяц и сам комдив загремел…
– Ну и где вы с тем дивным командиром познакомились? – Побитое оспой лицо Светозарова выражало самый невинный интерес, но на Бакенщикова вопрос подействовал необычно. Он сразу постарел, сник. И сразу настороженное молчание легло между ним и остальными. Толя и себя поймал на том, что смотрит на Бакенщикова как на незнакомого.
Еще темно было, когда подняли всех. Земля остыла, прохладно. Хлопцы стоят нахохлившись, молчаливые, не отдохнувшие. И только курильщики шепчутся, откашливаются.
Но тронулись, и начала проходить усталость. Хорошо идти по холодку и знать, какая сила движется вместе
с тобой.Уже два привала сделали, и только тогда посветлело небо. Золотом заиграли желтые гребни холмов. Солнце легко разорвало прозрачную повязку из тумана и сразу взялось жечь по-дневному. Казалось, все свое остервенение оно обрушило на то, что жило, двигалось среди мертвых холмов, – на людей. И будто от этой жары местность все больше вздувается. Настоящие горы.
– Тоже мне – горы! – говорит «моряк». – Вот наши Саяны!
– Можешь и эти взять себе, – буркает Головченя, – есть чему радоваться: вверх, вниз. Нам, белорусам, чтобы не выше печки. И то – зимой.
Но Толе даже такие горы, даже в жару нравятся. В них есть что-то от большого мира, который где-то впереди, на пять, на десять лет впереди. Кончится война, вот бы поехать куда-нибудь! Чтобы сразу почувствовать, какое оно все…
Заговаривают о водичке. Голоса стали резче, суше. А рядом уже бредут партизаны из других взводов. Зато Застенчиков и «моряк» пропали куда-то. Толя тоже не прочь улизнуть, чтобы не тащить пулемет. По такой жаре и собственные ноги в тягость. Но лучше уж нести. Прятаться – еще противнее.
– Хоть бы болото какое, – просит Молокович.
– Соль сосать надо, – пищит Верочка. Новенькая, которую так забавно «нашел» в буданчике лохматый партизан, идет со взводом. Большую санитарную сумку ее несет белоголовый Шаповалов. И еще улыбается всеми морщинками – охота ему.
– А мороженое не лучше? – интересуется он.
– Смолы, – предлагает Головченя. «Борода» никому не навязывает свой пулемет, сам несет всю дорогу, а потому беспощаден ко всякому нытью.
Но вот, кажется, добрались и до колодца. Их тут даже четыре. Все, что осталось от деревни, если не считать странно зеленеющих среди черно-желтых холмов одиноких лип и берез (под старой толстой липой все еще стоит, неизвестно кого дожидаясь, вкопанная в землю скамейка).
Четыре одноногих колодезных журавля сторожат пожарище. Один у самой дороги. К нему подходят партизаны, молча постоят, уходят. Толя никогда не замечал, что они такие печальные, эти натужно поднимающиеся в небо журавли с беспомощно уроненной шеей.
– Выбили деревню еще в сорок первом, – говорит Коренной. – Какой-то немец возился с гранатой и подорвался. Все знали, что сам. Но приехало большое начальство, согнали жителей в гумно. Детишек отобрали, вроде хотели увозить. А потом побросали в колодцы.
– Какого черта! – зло ругнул идущих к колодцу Железня.
И Толя повернул назад, не подошел, не заглянул. Он шел и оглядывался на шеи журавлей, сломанно свисающие над страшными ямами.
«Папа, почему ты меня давишь?!»
Толя еще раз глянул на молчащие колодцы.
Какая обида и ужас были, наверно, в голосе девочки Железни! Его деревню немцы расстреливали в овраге. Всех расстреляли. И Железню тоже. Две пули прошли сквозь него, одна из них оборвала крик девочки: «Папа, почему ты меня давишь?!»
Железня выжил.
Все реже звучат голоса, все неохотнее берут пулемет, сумки с дисками, а на гордость роты – противотанковое ружье – смотрят с отвращением. Каким лишним, ненужным все это кажется, когда человеку жарко и он устал. И не верится, что было или будет когда-то холодно или хотя бы прохладно. Кожа стала липкая, как аптечная бумага от мух. Противная, будто чужая. Хочется расслабить все: ремень, ворот рубахи, щеки, губы… А и впрямь легче, когда все расслабишь. Ни о чем не думать, а только переставлять, переставлять ноги.