Парящие над океаном
Шрифт:
Лицо у нее было всегда измученное, как будто немецкая оккупация еще не кончилась, но вот героического было уже совсем мало.
Я сказал, что в коммуналку вели мраморные ступени. Там до революции жил какой-то богатый немец — в семи, кажется, комнатах, с прихожей, как зал, и еще была комната для прислуги. Немец оставил по себе, кроме квартиры, еще память: в трех комнатах подряд у него на стенах были большие барельефы на тему жизни как она есть. Я видел их все. На первом молодой человек в камзоле и треуголке объясняется в любви юной девушке в капоре. Ну, Карл и Гретхен под столетними липами… На втором — он откуда-то пришел, а она, уже в домашнем чепце, сидя возле колыбельки, протягивает ему
Революция разделила эту грустную историю на три семьи. В одной — радовались молодой любви. В другой — что супруги уже имеют сына. Третьим — это как раз были Мацы — достались старость, кладбище и собака без головы.
Но это, конечно, не все. В прихожей (которая как зал) послереволюционные новоселы сразу же построили фанерную кухню, покрасили в темно-зеленый цвет, поставили шесть столиков, к каждому провели свою лампочку, принесли примусы и керогазы. Столиков — шесть, шкафчиков — шесть, примусов — шесть, веников — тоже шесть, водопроводный кран — один. Тут варят борщ, тут — уху, здесь — жарят котлеты, здесь — пекут синие… Если бы тот немец вошел в эту кухню, он бы сразу умер. Он бы просто задохнулся.
И ватерклозет, понятно, был один, но в нем висело шесть лампочек.
Что вам сказать? За такие фанерные кухни в Гражданскую, говорят, положили 8 миллионов человек…
Дядя Миша какое-то время сидит молча, но брови и морщины на его лбу совершают какой-то танец и плечом он пожимает — это он что-то еще домысливает, договаривает…
— Что вам сказать? — снова подает он голос. — Тот немец бы, наверно, умер. А люди жили! Что им оставалось?
У Додика начался вопрос с девочками, — продолжает старик. — Он решался тогда — решался? — на улице, у парадного подъезда, когда молодые люди стоят рядом и всю ночь разговаривают о писателе Толстом или о поэте Лермонтове. В доме это делать нельзя, потому что там спит мама, которой утром на работу.
А как жениться? Карл Маркс об этом не успел подумать, он был занят "Капиталом" и "Манифестом". Ждать, когда у основоположников дойдут наконец руки до супружеской постели? Что говорить — даже Райкин выступал на эту тему. Кто смеялся, а кто и качал головой…
Додик таки женился, и молодые жили то у ее матери — им там уступали комнату, то на Пушкинской — Мина Давыдовна уходила на ночь к подруге.
Теща узнала где-то, как именовала Додика правящая партия, и звала его в разговорах с дочерью не иначе, как "этот твой абстракционист". "Надо быть сумасшедшим, говорила она так, чтобы и он слышал, в наше время заниматься культурой? Какая культура?! У Сени в сапожной мастерской одно место, но он каждое лето ездит в Сочи!" Короче, Додик очень скоро не оставался в том доме даже на ночь.
А Роза, его жена, из-за чего-то поссорилась с Миной Давыдовной и сказала, что ноги ее не будет на всей Пушкинской.
Где им теперь встречаться? Они разошлись. У Розы родился сын, первый и последний, он остался у матери. Додик имел "День отца", как он его называл, раз в неделю.
И вот: вопрос, который не успел разрешить Маркс из-за "Манифеста" и за который бился Райкин, висел у Додика над кроватью, как крест в комнате богомольного католика. И он с этим вопросом прожил еще лет 30–40. Связи он имел только с теми молодыми женщинами, у которых "есть хата". Такие, конечно, в Одессе были, но они не все красивые, — и не всем из них, между прочим, подходил наш маленького роста, картавый, но умный Мац. Вечная проблема… Хорошо,
что все они собирались в кофейне гостиницы "Красная" и там мужчина, ходя от столика к столику, мог наконец завести полезный разговор.Что было у Маца надежное — друзья. В молодости дружат как любят. Те начинающие, что показывали Мацу свои работы, иногда оставались с ним на долгие годы. Маца с его коротким и многозначащим "Ну и что?" творческому человеку всегда не хватает, да и Мац порой в них нуждался.
В стране случилось наконец то, чего все ждали и не могли дождаться и даже не верили, что дождутся: коммунисты кончились. Они и так сильно задержались. В последнее время их знали только через анекдоты.
И новой власти оказался нужен наш Мац! Ей вдруг понадобился абстракционист. Для связи с молодежью. Кто еще поймет молодежь, наверно, думали они, как не абстракционист, и кого еще будет слушать молодежь, как не абстракциониста!
На этот раз власть не ошиблась. Через какое-то время прежде гонимый Мац уже ведал всякими шоу, устраивал концерты, приглашал знаменитостей. Он ведал телевизионной компанией! Он завел собственное дело! Нынешняя власть вставала, когда он входил к ней в кабинет.
— Давид Михайлович, — спрашивала власть, — а как мы проведем в Одессе этот праздник?
Давид Михайлович садился и рассказывал, а начальство только кивало.
Вы не поверите, но у Додика есть фотография, где он снят с патриархом Алексием! Они жмут друг другу руки. "Кто это рядом с Мацем?" — спрашивают в Одессе.
Всего я знать не могу, мне и не нужно знать все. Но главное мне известно: через некоторое время мой сосед стал зажиточным человеком. Не богатым, как Ротшильд, Гейтс или король Брунея, но все-таки. И что он сделал в первую очередь? Вы не догадаетесь! Для этого надо быть немного абстракционистом.
Наш Мац стал освобождаться от соседей. Он давал им недостающие деньги — у всех что-то было на отдельную квартиру — и они их покупали. Вот выселился один… второй… третий… Они летели к собственным квартирам, как на крыльях. Как называется этот процесс у политиков?
— Контрреволюцией, — сказал я.
— Может быть, и так, — согласился дядя Миша и пожал сухонькими плечами, — пусть будет так…
Я пришел к Додику, — продолжил он, — когда парадная дверь с шестью звонками была открыта. Он стоял в прихожей, на самой ее середине, один, и почему-то оглядывал потолок.
— В чем дело, сосед? — спросил я. — Что вам тут не нравится?
— Вы знаете, дядя Миша, в каком году здесь в последний раз делали ъемонт?
— Ну…
— В 1918!
— Что вы вдруг вспомнили о ремонте, Даня?
— Дядя Миша, я только что стал хозяином этой кваътиъы! Полчаса назад выехал последний жилец. Идемте, я вам кое-что покажу.
Мы ходили из комнаты в комнату, открывали высокие белые двери, которые были забиты большими гвоздями еще в 18-м, и Додик показывал мне барельефы. Теперь вся эта грустная немецкая история снова была в одной книге. Она имела начало, но она имела и конец.
— Данечка, — сказал я, когда мы посмотрели последний барельеф, где кладбище — а через открытые двери были видны и второй, и первый, — Даня, это такое невиданное событие, что я не знаю, что вам делать — смеяться или плакать.
— Плакать, дядя Миша, — ответил мне Додик, — плакать, ъыдать! Потому что я имею эту кваътиъу, когда мне стукнуло 60, а не 25! Сколько къасивых баб пъошло мимо нее, даже не обеънувшись! Сколько пьес здесь не написано! Сколько детей не ъождено!..
Очки у Додика, я вам говорил, могли быть ледяными, когда он читал чьи-то плохие стихи или смотрел на плохую картину. И вот они покрылись туманом, как в ноябре, Даня их снял и так долго протирал, что я отвернулся и стал смотреть в окно…