Пасадена
Шрифт:
3
Он ехал за ней по холмам, к давно уже заросшим воротам; в зеркало заднего вида Линди смотрела на Брудера, думала о давно прошедших вечерах, когда они вместе возвращались на ранчо — она в фургоне, он следом на грузовике. Но Брудер, с седыми висками и морщинами вокруг рта, встал перед ней, как будто прошло не пять лет, а больше. Кожа его потемнела и загрубела, борода стала жесткой и клочковатой, и казалось, ему неловко в костюме. Рукой он защищался от солнца, но не мог оторвать глаз от скругленного кузова «золотого жука» и темной головы Линди над водительским местом. Она неторопливо ехала вверх по пологим холмам, солнце пробивалось сквозь листву дубов, их стволы почти вросли в мостовую. Он знал: она сейчас думает о том, что он выглядит старше, но и она постарела, хотя красота ее не увяла. В глубине души он ждал, что так и будет, — слишком часто она подставляла лицо солнцу; ему было бы легче вернуться в Пасадену, если бы она раздалась в талии и согнулась под бременем жизни, которую сама для себя выбрала. Он заметил, что она осталась тонкой, — Черри дала ему понять, что это плохой знак, — но дивная противоположность сохранилась: на сумрачном лице молниями сверкали красивые черные глаза.
Но Брудер приехал в Пасадену не за тем, что безвозвратно
Руки Линди дрожали на руле; она чувствовала себя так, будто увидела призрака. По ее расчетам, они должны были встретиться лет через пятнадцать, не раньше. По ее расчетам, ко времени, когда он выйдет из ворот Сан-Квентина, на пароме переправится через залив к железнодорожной станции, сядет на поезд и поедет на юг, она успеет состариться, и Брудеру тоже прибавится лет. По ее расчетам, все эти тяжкие, холодные годы погасят последнюю искру страсти, она спокойно примет своего бывшего возлюбленного в доме своего мужа, и оба будут вспоминать то, что случилось двадцать лет назад, — Линди полагала, что нет ничего безобиднее укрощенной памяти. Но оказалось, она ошиблась — Брудер был здесь, рядом с ней, прикрывался рукой от солнца и, как она подозревала, нарочно облачился в костюм, чтобы поразить ее воображение. Он сбежал? Или в тюрьме случился бунт, или заключенные сделали ложками подкоп? Может быть, он тайно переплыл бухту Сан-Франциско и голова его, похожая на тюленью, мокро блестела над водой?
Брудер же, сидя в «пирсе-эрроу», точно знал, что она перебирает сейчас в уме, какими способами он мог бы добраться до Пасадены. Ее лица он сейчас не видел, но ему это не мешало; точно так же он знал, что освободился по такой причине, о которой она даже не догадывается.
Линди вышла из машины и открыла железные ворота; поднялось желтое облако пыли, скрыло ее, но она различала его, и Брудер тоже ни на минуту не терял ее из виду — в пыли блестели белки ее глаз. Солнце жарило изо всех сил, головная боль не отпускала, но неимоверная усталость, накопившаяся за последние недели, заметно шла на убыль. Ей казалось, что, если нужно, она легко взбежит в гору — прямо до просторной лужайки и лоджии, — и кровь стремительно текла в ней. А еще ей казалось — как здорово, если бы оба они вышли из своих машин у самых ворот и вместе взбежали бы в гору; она представляла себе, как мерно поднимается и опускается у них обоих грудь от прерывистого дыхания, как смыкаются руки, когда они останавливаются у лужайки, представляла, как от них обоих пышет жаром, чувствовала запах пота, запах мускуса от работающего сердца.
Она стояла рядом со своей машиной, размышляя обо всем этом, когда дверца «пирса-эрроу» открылась, Брудер вышел и спросил ее:
— Линда, ты как?
— Линди.
Брудер вопросительно вздернул подбородок.
— Теперь меня зовут Линди.
— Линди?
— Линди Пур.
Брудер сел в «пирс-эрроу» и с грохотом захлопнул дверцу. Ее мечты развалились сами собой, она тоже села в машину, и они двинулись друг за другом, как два обычных водителя в обычном потоке машин. В ее машине пропал прием радио, как только она повернула в сторону холма. Она ехала по иссохшей летней лужайке в полной тишине — только ветер обдувал машину, а сзади мерно гудел «пирс-эрроу». Подъезжая к дому, Линди чувствовала, как палатка ее души упала под бременем досады: Уиллис с Лолли наверняка будут сидеть на лоджии, слушать музыку, читать газеты, у их ног будут играть дети. Линди уже чувствовала в себе какое-то раздвоение и тихо ненавидела Уиллиса — ведь это было из-за него. Мужу очень не понравится, что она привела за собой в дом беглеца: Лолли побледнеет от страха, начнет нервно постукивать кулачком по груди. Они всегда считали Линди безрассудной; Уиллис называл ее своей «девушкой с Дикого Запада». «Я притащил ее с самого фронтира», — бывало, похвалялся он, содрогаясь при мысли о том, какой была когда-то Калифорния, и утешаясь тем, какой она уже стала и какой постепенно становится. Про Калифорнию говорили, что самое постоянное в ней — это стремительные перемены; как ни старался Уиллис выяснить, кто первым сказал это, он так и не сумел сделать этого; историк из Романской библиотеки в Уолнате дал ему неопределенный ответ: «По-видимому, капитан Пур, эта поговорка возникла задолго до того, как здесь появились испанцы». Тем не менее Уиллис процитировал ее в своей очередной речи о проекте строительства шоссе.
И вот теперь, подъезжая к дому на машине, Линди опасалась, как ее муж воспримет появление Брудера. Уиллис наверняка будет внимательно смотреть, как Линди разговаривает с Брудером; он заметит, что она не улыбалась много месяцев, зато сегодня, в этот день в самом начале августа, к ней вернулась радость, плечи ее расправились, а голова подалась вперед — так внимательно слушает она гостя. Лолли заохает и заахает, будет смотреть на него, прикрыв лицо рукой; она поднимется с кресла и в крепдешиновом платье окажется такой тоненькой, что можно будет заключать пари — а существует ли она вообще, или это всего лишь хрупкие кости, еле удерживаемые хилой плотью. Она весила всего лишь восемьдесят пять фунтов, и из-за двери ванной до Линды доносились крики ужаса, — значит, весы показывали Лолли, что к ее тщедушной плоти добавились несколько новых фунтов. Линди замечала, как тесно смыкались губы Лолли, когда за столом по кругу передавали тарелку с филе говядины под соусом. Теперь Линди представляла, как Лолли протягивает Брудеру стакан лимонада и лакричную палочку и вместе с Уиллисом пристально разглядывает его, как будто перед ними — посыльный из магазина Модела.
Но Линди не могла и предположить, что было у Брудера на уме. Она до сих пор не знала, на что у него были права. Она не знала, что клочок бумаги, на котором Уиллис накорябал свое завещание, лежал в нагрудном кармане пиджака Брудера; она не знала, что в тюрьму он сел только с этой бумажкой и что только ее выдали ему на прошлой неделе, когда он освободился.
На «золотом жуке» она проехала через ворота и увидела перед собой свою семью: Уиллиса, сидевшего в кресле со спинкой, расширявшейся, точно веер, и Лолли на скамейке-качелях с подогнутой под себя ногой. Она читала, он просматривал газеты, и у обоих на жаре был томный, расслабленный вид. Дети строили дом из деревянных кубиков, и Зиглинда спорила с Пэлом, что он неправильно ставит амбар. У Линди всегда было смутное ощущение, что к этой семье она не принадлежит. Все здесь ей остались чужими, кроме дочери, и чувство ее к ним ненамного отличалось от чувства к любым другим незнакомцам — простое сопереживание, и не более. Но чувствовала ли Линди
хотя бы это? Нет, в ней не было даже и этой малой крупицы чувства к людям, которые давно уже стали неотъемлемой частью ее самой. Она пробовала потушить в себе долго тлевшее безразличие, но так и не сумела этого сделать. Видя лицо Брудера в зеркале заднего вида, она повторяла себе, что мы часто перестаем любить тех, кого любим. Любовь не вечна, она будто прыгает через пропасть — ну разве не так? Вот как она думала, прекрасно понимая, что не один раз и сама сваливалась в эти бездонные ущелья. В зеркале отражался Брудер, но вместо него вполне могло быть все ее прошлое, вся память, по волнам которой можно было плыть от одного берега воспоминаний до другого. Он приехал в новом костюме, но привез с собой все до самого последнего воспоминания.Когда Уиллис заметил Линди, лицо его как-то само собой сурово нахмурилось. Лолли подняла голову, по-детски махнула ей; апельсиновые деревья сорта «аркадия», высаженные в керамические бочки, источали на жаре до того сладкий аромат, что Линди отбросила все свои мысли и не остановила машину, а проехала через ворота за дом, а потом спустилась по холму к ранчо. Она не хотела видеть, как отнесется ее семья к человеку, который ехал за ней следом, она прибавила скорости, Брудер не отставал от нее, хотя «пирс-эрроу» еле протиснулся между въездными столбами, а потом и в ворота, и обе машины понеслись по наезженной грязной дороге вниз, в долину, где все дрожало в летнем мареве.
Они остановились под перечным деревом, Линда вышла из машины, громко хлопнул дверцей Брудер, и день затих; роща стояла сухая, больная, листья свернулись и пожухли, оросительные каналы пересохли, солнце прожгло ржавую крышу бывшей упаковки. В мареве особняк казался далеким белым силуэтом на грязно-белом небе.
— Все по-прежнему, — заметил Брудер.
Она ответила, что он ошибается.
Он оглядел себя, пожал плечами, словно извиняясь за костюм и приглаженные тоником волосы. У него были свои причины, не связанные ни с Линди, ни с кем-либо другим. Он напоминал об этом себе всякий раз, когда ветер поднимал ее волосы и прижимал их к шее, всякий раз, когда лицо ее светлело и она говорила: «Поверить не могу, что ты здесь».
Она спросила, откуда он приехал; он ответил, что из «Гнездовья кондора»; она ответила, что не понимает. «Я продал пару акров, купил себе костюм и машину», — пояснил он, и до Линди опять не дошло, о чем речь. С тех пор как больше пяти лет назад почта принесла ей поношенный фартук, о нем не было ни слуху ни духу. Она писала ему раза два или три, но конверты возвращались с пометкой «Возвращено заключенным». Много лет подряд, если ей случалось прочитать заметку о тюрьме Сан-Квентин, где держали осужденных пожизненно, ей рисовалась одна и та же картина: Брудер в застиранной тюремной робе стоит один в унылом дворе, вцепившись пальцами в решетку, а в глаза ему бьет безжалостный, ослепляющий солнечный свет. Он смотрит на залив, на отверстую пасть Золотых Ворот, где резвятся морские львы, зажав в зубах серебристую рыбу. Бывали дни, когда она изо всех сил гнала прочь мысли о нем, но это ей почти никогда не удавалось, и ее охватывал ужас от того, что она сделала или не сделала. Разве она не видела того, на что смотрела и все же не заметила? Разве она не дала точные, какие могла, показания? Линди снова и снова убеждала себя, что вовсе не выгораживала Эдмунда и не топила Брудера; нет, она встала на сторону правды или того, что было для нее правдой. Но даже после многих лет, прожитых в Пасадене, а особенно невыносимо жаркими летними днями, когда трудно было даже соображать, Линди никогда не забывала, что Брудера осудили по ее показаниям. Черри потом рассказала ей то, чего она не видела: он стоял у стойки, впервые в жизни надев галстук, говорил, как у Эдмунда с лица слетели очки, как он споткнулся о ловушку для лобстеров, как в ночном небе взметнулась киянка. Он подробно говорил, как все произошло, но было уже поздно: присяжные решили все еще до того, как он положил руку на истрепанную судебную Библию. «Если так все и было, почему же миссис Пур вчера не рассказала об этом?» — спросил мистер Айвори. Своими ушами и дрожавшими ноздрями он напоминал Линди гончую, и что могло случиться в тот вечер другого, чем ей казалось, что она видела, а присяжные согласились, что она должна была видеть именно это? Она стала ясно понимать, что Эдмунд с Брудером самой судьбой были созданы для того, чтобы уничтожить друг друга, — каждый по-своему должен был устранить другого из своей жизни. Всего лишь за один вечер ей открылась дорога к воротам ранчо. Сейчас было такое чувство, что это судьба, — так всегда ощущается неизбежное. Ей казалось, что она никогда и не жила в другом месте; что об Эдмунде и Брудере она давным-давно прочла в книге, которую нашла в библиотеке Уиллиса или которую ей посоветовал мистер Рейнс в магазине Вромана, и они представлялись ей людьми, которые являются в снах и кажутся более настоящими, чем любой обитатель Пасадены. Настоящими потому, что они не были настоящими — уже не были. А вот сейчас настоящий Брудер обходил дом для рабочих, зажав в руке шляпу… Ах, Линди, Линди! Зачем ты взвалила на себя такой непосильный груз — так и не узнать как следует мужчин, которые были с тобой рядом? Так по-настоящему и не узнать саму себя?
— Освободился, — сказала она и добавила, что не понимает, как это могло случиться, ведь срок у него был, кажется, двадцать лет; лихорадка заставила Линди скривиться от боли. Заметил ли Брудер, как сузились у нее глаза? Да, заметил, потому что подошел к ней и сказал:
— Я уже почти неделю в «Гнездовье кондора».
Она подумала, известно ли ему, что в начале лета она воровски появилась на ферме, затаилась во дворе и украдкой предавалась воспоминаниям. Остались ли следы ее пальцев на пыльных ручках? Следы, ждавшие, когда он вернется? Он этого не сказал. Нет, он рассказывал, как неподалеку выловили барракуду длиной почти пять футов, как он починил и снова закинул в океан ловушки для лобстеров. Он спросил ее, куда она поместила Дитера. «Хочу вернуть его домой», — пояснил он, и в его голосе Линди послышалось осуждение.
Они стояли рядом, и Линди не покидало неясное ощущение, будто Брудер что-то ей передает; через нее словно тек какой-то дух. Она чувствовала, как что-то прикасается к руке, но, опустив глаза, увидела, что это не Брудер, — он стоял поодаль, в двух футах, на небольшом, но опасном расстоянии. Что-то и притягивало, и отталкивало ее. Сердце в ее груди подскакивало, как буек на высокой волне; она ощущала биение пульса. Первый раз она боялась показаться ему глупой. «Глупая женщина» — так отзывался Уиллис об Элли Сикмен, Конни Риндж и даже о Лолли. «Не глупи, Линди», — не раз говорил ей Уиллис. За такое оскорбление Линди готова была кинуться на мужа с кулаками, но из уст Брудера оно ее просто сокрушило бы своей неудобной правдой.