Пасхальные рассказы русских писателей
Шрифт:
Та к начинается подлинный крестный ход! Что-то пробрало и зверят по обе стороны, притихли немного.
За женщинами следуют в светлых ризах священники и дьяконы, их человек семь. Но как непросторно они идут, как сбились, мешая друг другу, почти кадилом не размахнуться, орарий не поднять. А ведь здесь, не отговорили б его, мог бы идти и служить Патриарх всея Руси!..
Сжато и поспешно они проходят, а дальше – а дальше Хода нет. Никого больше нет! Никаких Богомольцев в крестном ходе нет, потому что назад в храм им бы уже не забиться. Молящихся нет, но тут-то и поперла, тут-то и поперла наша бражка! Как в проломленные ворота склада, спеша захватить добычу, спеша разворовать
Крестный ход без молящихся! Крестный ход без крестящихся! Крестный ход в шапках, с папиросами, с транзисторами на груди – первые ряды этой публики, как они втискиваются в ограду, должны еще обязательно попасть на картину!
И тогда она будет завершена!
Старуха крестится в стороне и говорит другой:
– В этом году хорошо, никакого фулиганства. Милиции сколько.
Ах, вот оно! Так это еще – лучший год?..
Что ж будет из этих роженых и выращенных главных наших миллионов? К чему просвещенные усилия и обнадежные предвидения раздумчивых голов? Чего доброго ждем мы от нашего будущего?
Воистину: обернутся когда-нибудь и растопчут нас всех!
И тех, кто натравил их сюда, – тоже растопчут.
Борис Ширяев
(1887–1959)
Неугасимая лампада
(Отрывок)
От Соловков «до Вениции-града… верст» было высечено юношей-царем на истертом, исколотом вьюжными норд-остами каменном столбе…
Он мечтал тогда о Венеции, о теплой голубизне южного моря, но до него не добрался. Ему – не пришлось.
Я смотрел на столб, читал надпись и не мечтал тогда о Венеции, о солнечном юге, не смел, не мог мечтать… и добрался. Мне – пришлось.
Белое море – Неаполитанский залив. Остров Соловки – остров Капри. Сумрачная, строгая скорбь соловецких елей – пышное ликование цветущих олеандров. Призрачные завесы радужного сполоха – жгучая радость палящего солнца Салерно, совсем близкого здесь к напоенной его вином стране.
Таков путь человека по земле, начертанный ему в Книге за семью печатями. С него не сойти. Он – жизнь.
Пагани – лучший из всех итальянских лагерей ИРО. Недавно еще, в последние годы войны, здесь был лазарет для американских солдат.
Аллеи олеандров, густая роща апельсинов, мандаринов, фиг и в ней – ряды белых коттеджей.
Пасха в этом, третьем послевоенном году пришлась как раз в дни самого сильного цветения. Вся роща белая. Густой дурман торжествующей весны врывается в окна, в открытые двери тихой маленькой часовни, сливается там с запахом ладана и свечей, горящих у плащаницы…
Я сижу на ступеньках церковки. Домой нельзя – жена выгнала: у нее предпасхальная уборка нашего картонного закутка, паравана, поломойка и все такое прочее… Пальцы у меня красные, желтые, зеленые; это мы с сыном яйца красили… Русь – в роще маслин, фиг и лавров. С собой ее сюда принесли. В крови. В сердце.
Уже совсем темно. Кущи деревьев сливаются в сплошную завесу, на которой призрачно белеют пятна неразличимых в сумраке цветов. Эта завеса – кайма пышной мантии синего неба, блистающей переливами звездных алмазов.
Быть может, так же светились белым пламенем такие же южные пахучие цветы в ту
ночь во тьме Гефсиманского сада? Быть может, их запах так же сливался с ароматом мирры и ладана, доносившимся из гробовой пещеры Иосифа Аримафейского?Рядом со мною на ступеньки садится человек. Я не вижу его лица в темноте, не узнаю его даже при свете зажженной им спички.
– Не признаете?
– Сознаюсь – нет. Слабая у меня память на лица. В лагерях встречались?
– В лагерях… в этих, итальянских. И в других тоже… – Снова бледный огонек спички у самого лица. На нем, на простом, обыкновенном, какие каждый день видишь – улыбка. – Опять не признали?
– Нет… извините.
– Оно и понятно. Это я сам как-то не додумался. Я-то на вас не один раз смотрел, а вы на меня, пожалуй, ни разу… Вы ведь в театре играли «там».
Много разных профессий было у меня в ломаной, ухабистой советской жизни, и сцена не раз выручала.
– Где «там»?
– Что же, опять не догадываетесь? Да на Соловках на тех же. Я и в одной партии с вами тогда прибыл, а выехал оттуда пораньше. Вы еще оставались.
В ИРОвских лагерях, да и в самой Стране Советов трудно встретить русского человека, не побывавшего в концлагере или тюрьме, но еще труднее встретить там, а здесь и подавно, своего «годка-первопризывника»… Мало таких осталось.
– Так вы еще Ногтева помните? – невольно оживляюсь я.
– А как же. И его, и Эйхманса, и Баринова, и Райву, что за бабниками гонялся. Всех. Тех лет не забудешь. Рассказывать о них не люблю, а вот с вами поговорить есть охота. Вспомнить совместное. Это дело другое.
– Вы где же работали там?
– Сначала в лесу, конечно, а потом в мехмастерской по специальности. Металлист я, слесарь из Луганска. С Ворошиловым на одном заводе служил, с ним же и на фронт пошел. В Первой конной я был всю войну. Буденный мне самолично орден нацеплял.
– И на Соловки угораздили с орденом?
– От вас даже слышать смешно. Мало ли с орденами там было? Не таких, как я, а повыше малость.
– Верно, что так. Но на что же вас зацепили?
– Это рассказ долгий. Но коли время имеете, расскажу.
– До заутрени буду здесь сидеть. Часа два, а то и больше.
– Ну, и я тоже. Расскажу. Извольте.
Мой сосед извлек из кармана горсть окурков, вытряс из них табак, свернул флотскую. Помолчал, как полагается.
– Слесарь я. Металлист. На заводе в Луганске с тринадцати лет работал. А в революцию мне как раз девятнадцатый пошел… Однако сам я казачьих кровей…
– Как же вы из казаков в рабочее, пролетарское звание переключились? Такие переходы очень редки.
– Могу рассказать вам это дело. Случай мой действительно редкий в казачестве. Та к это было. Когда еще первая революция пошла в 1905 году, батьку моего на усмирение мобилизовали, хотя он уже действительную отслужил и во второй очереди состоял. Попал он в Харьков и там охрану какого-то банка нес. Наскочили на тот банк грабители, аккурат когда батька на посту стоял, ну и бомбой его разорвало… а нас у матери пятеро, я старшеньким был. Забрала она нас всех и к станичному атаману пошла – насчет вспомоществования просить. Я это как сейчас помню. Ревет мать ревмя, а атаман ей разъясняет: «Не выть ты должна, а гордиться. Муж твой на своем казачьем посту жизни решился, честь и славу казачью соблюдая. Насчет же вспомоществования – положение общее. Что полагается, получишь. Особого же по своему многосемейному положению не жди. Такого закона нет. Однако я тебе присоветую в тот банк, где он голову сложил, казну его охраняя, написать. Должны помочь по человечеству. Денег у них невпроворот. Писарь тебе напишет».