Пашков дом
Шрифт:
— Убирайтесь сейчас же! Сейчас же вон! Или я закричу…
— Да что вы, гражданочка, будто с цепи сорвались? Мы же по-хорошему, не чего-нибудь… Что я такого сказала, что вы вскинулись?
— Последний раз предупреждаю — я закричу!
— Александр Иваныч, да что же это такое, в самом деле? Вы же вроде поняли нас… Условия стали ставить…
— Уходите… Она права… Лучше вам уйти…
— Уйти?.. Ну, ладно. Уйдём, — поднялась она с табуретки. За ней поднялся и муж. — Но мы ещё придём. Мы по-другому придём… Не хотите миром? Не надо… Думаете, и на вас никого нет? Найдём! И на вас найдём… Это ещё неизвестно, кто там будет — вы или мой сын… Пьяницы, хулиганы! Напились, на мальчонку навалились, бугаи… Нашли над кем куражиться… Доценты, профессора… Давить вас надо, таких профессоров! Лежишь теперь — и поделом тебе, лежи. Поделом! Твоё счастье, что не сдох… Ничего, сдохнешь, сволочь, дай срок…
Вечером, перед ужином, на полчаса забежала Верочка. Он не раз пытался запретить ей приходить, кроме как по воскресеньям, — достаётся им теперь, бедным школярам: как ни верти, получается полный рабочий день, а им ведь и поиграть ещё во
Верочка, как всегда, принесла с собой кучу разных новостей: на улице выпал снег, только немного, дворники его почти весь уже соскребли; кот дома опять драл диван, мама его отшлёпала, а он обиделся, уполз в дыру под ванной и, как они его ни звали, не вылезает оттуда и всё ещё там сидит; Ларкиного жениха послали на неделю на картошку, а у них билеты в театр, на «Принцессу Турандот», но Ларка её с собой не берёт, говорит, что всё равно не пустят, выгонят с позором, потому что детям можно только после шестнадцати лет… Поговорили и про школу, и про мальчишек у них в классе — какие они все дураки: хоть и воображают, и дерутся между собой, но если учительница их ругает — плачут хуже девчонок, смотреть противно, как в детском саду… Весело они поболтали тогда, хорошо… Но когда ей уже надо было уходить, она вдруг, наклонившись, спросила, глядя ему в глаза серьёзным, недетским, тревожным каким-то взглядом, как будто от его ответа зависело что-то до чрезвычайности важное — важное даже не для него, а для неё:
— Папа, ты их простил?
— Их? Кого их, Верочка?
— Всех этих… И мальчишку этого, и этих, которые тебя избили… Мама говорит, к тебе сегодня приходили от них, просили простить… Ты их простил?
— Не знаю, малыш… Даже и не знаю, что тебе сказать… Может быть, и простил бы. Но я же ведь не один… Другие не простят…
— Другие, другие… Я их не знаю — других…
— Ты понимаешь, какое дело… Ну, допустим… Ну, допустим, я прощу… Хорошо, прощу… Но думаешь, хоть кто-нибудь из них спасибо скажет за это? Не скажут, уверяю тебя, не скажут… Вот в чём всё дело… Только одно и скажут: дурак, лопух, слюнтяй несчастный… Думаешь, мне это не обидно? Что ж я действительно за дурак-то особенный на свете? А?.. Ещё ведь и смеяться будут за спиной: уговорили дурака, обманули, так ему и надо… И никто, малыш, не поймёт… Вот что грустно — не поймёт…
— Я пойму.
— Ты поймёшь… Я знаю, ты-то поймёшь… Но это уж очень немного — я да ты…
— Ты опять про других… А я про тебя… Для себя ты их простил? Или не простишь — никогда и ни за что?
— Для себя? Для себя, Верочка, я давно простил. И не только их… Но разве это изменит что-нибудь? И самое грустное знаешь что? Что я сам искренне до сих пор не знаю, что же лучше: прощать или не прощать? И так плохо, и так плохо… Не знаю, малыш. Ничего я не знаю… Знаю только одно: если кто-нибудь, не дай Бог, обидит тебя — я его убью. Возьму топор и убью… Я, малыш, не шучу. Я правду говорю. И пусть потом делают со мной что хотят… Господи ты Боже мой! Что я такое несу?! Чем я тебе голову забиваю?! Ты бы меня хоть остановила… Ты же маленькая, ты же ведь ещё в куклы играешь…
— Папа, перестань! Я не маленькая… Я давно уже не маленькая… И мы с тобой не про куклы говорим — про тебя… Про тебя и про меня…
— Хорошо. Понял. Больше не буду, не сердись… А теперь иди. Сейчас придут меня колоть, сестра не любит, когда здесь кто-нибудь сидит… Завтра придёшь?
— Приду.
— Только если будет много уроков, ты лучше не приходи. За один день я без тебя не умру…
— Папа, ты говоришь ерунду. Я сказала приду — значит, приду… Маме что-нибудь передать?
— Нет, не надо ничего. Иди…
История эта кончилась так, как она и должна была кончиться: мальчишка попал в колонию для малолетних правонарушителей, его же взрослые дружки получили каждый от полугода до года тюрьмы. Сравнительная мягкость приговора объяснялась тем, что было принято во внимание состояние потерпевших в момент происшествия: следствию и адвокатам удалось в конце концов весьма точно установить количество бутылок, выставленных в тот вечер на стол. На суде встал даже вопрос, учитывая служебное положение Старкова и Горта, о частном определении в адрес руководства факультета; однако судья после оживлённой дискуссии эту попытку отклонил.
Первое время после больницы ему было всё-таки довольно трудно ходить в университет: быстро уставал, выдыхался, иногда посреди лекции вдруг забывал, что хотел сказать, хотя за двадцать-то с лишним лет должен был бы уж, кажется, знать наизусть, что читал из года в год. Особенно же трудно было по вечерам, когда он садился за свои
бумаги и словари: то голова ни с того ни с сего начинала болеть, то появлялась какая-то радуга или рябь перед глазами, или же они начинали неудержимо слезиться… Но потом и это всё наладилось, утряслось…Вместе с тем именно в это же время он как-то по-новому, не как раньше, стал смотреть на всех этих мальчиков и девочек, которые по утрам молча сидели перед ним в большой, амфитеатром, аудитории на полукруглых скамьях… Кто они? И что можно от них ожидать? Не сейчас, а после, когда его уже не будет… Будут ли они помнить его? И кому из них будет по-настоящему нужно в жизни то, что он им сегодня говорит?
Несомненно одно, думал он: эти мальчики и девочки умнее нас, но умнее каким-то особенным, непривычным для нас умом. Они неплохо, во всяком случае, не хуже большинства из нас, образованны, и не в смысле того, много или мало они прочитали книг, — всего ведь всё равно не прочтёшь, — а в смысле впитывания, всасывания в себя этого прочитанного, усвоения его, органического вплетения опыта прошлых поколений в их повседневное мышление и повседневную жизнь, в их манеру думать, рассуждать, вести себя и дома, и среди чужих. Это уже само по себе важное отличие от нас… И в этом отношении культурная традиция, ослабевшая или ослабленная в нас, в них или уже получила, или, можно надеяться, получит в самом недалёком будущем новые, более основательные возможности не только для восстановления, но и для дальнейшего движения вперёд… Нельзя не видеть также и того, что мягкость, приветливость уже больше не считаются у них за порок, за малоизвинительную слабость, по крайней мере внешне: даже самые напористые из них предпочитают теперь всё-таки действовать не горлом, не в лоб, а осторожно, без видимого нажима, будто стесняясь выйти за рамки того, что ими же самими признаётся сейчас за минимальный предел порядочности — а был ли он вообще в наше время? — и что, пусть и с натяжкой, но всё же укладывается где-то там, поближе к середине, на линии между этими двумя крайними полюсами, выраженными извечной формулой «плохо — хорошо»… Удивительно, — или это просто кажется мне? — но они меньше нашего пьют, меньше повесничают, меньше пропускают лекций: я почти не вижу перед собой опухших физиономий по утрам, а сколько в наше время, хотя бы даже и у нас на курсе, было таких? Они раньше женятся, чем женились мы, нередко даже на первом-втором курсе, раньше обзаводятся детьми, многие из них уже сейчас пытаются подработать, и не на погрузке вагонов, ночью, раз в неделю: нет, они ищут серьёзную, постоянную работу, занимаются переводами, готовят учеников, пробуют писать в газеты, журналы, на радио. И не важно, на каком это всё пока уровне; важно, что это всё-таки не что-нибудь, а творчество, работа, не баловство, а труд…
Да, конечно, всё это так… Всё так… Но с другой стороны, — или я опять ошибаюсь? — поражает их полнейшее, искреннее равнодушие к тому, чем в своё время жили мы, если говорить о нашей умственной жизни. У них чётко: большие, всеобщие проблемы сами по себе, а мы, наша жизнь — сами по себе, и незачем смешивать это всё воедино, всё равно одно от другого не зависит никак. А если большие проблемы достают всё-таки и нас иногда, то только в том смысле, что как бы ухитриться их обойти, как отгородиться, защититься от них или же, на худой конец, если уж от них совсем некуда деться — как бы приладиться к ним, к этим проблемам, чтобы они хоть поменьше мешали жить… Так сказать, здоровый прагматизм, не то слишком детский, не то слишком взрослый — как на него посмотреть… Впрочем… Впрочем, а так ли уж это плохо — это отсутствие интереса, это нежелание переживать из-за того, что всё равно — переживай, не переживай — не находится в твоей власти?.. Это ещё вопрос, огромный вопрос: что надёжнее, что эффективнее — вселенский размах, от края и до края, без вожжей и ограничений, и вместе с тем удручающее пренебрежение к простым будничным делам, к маленьким человеческим добродетелям вроде элементарной порядочности, честности, добросовестности, благожелательности к людям, или же… Или же, напротив, именно эта, так называемая мещанская мораль, у которой, по крайней мере, есть хоть одно несомненное достоинство, выверенное в веках: сколько она обещает тебе, столько она тебе и даёт, не больше, но и не меньше… В тех пределах, в которых человек может, — в этих пределах с него и спрос, больше не нужно… Но и меньше нельзя! Ни в коем случае нельзя! И не такие уж они маленькие, эти пределы: совесть, долг, честная работа, сочувствие к окружающим — это ведь всё тоже они, пределы, и разве не только просто человеку, но и обществу в целом не достаточно их? Не знаю, как насчёт конечных судеб мироздания, а с точки зрения обычного человеческого общежития эти нынешние мальчики и девочки, возможно, и правы… Да-да, пожалуй, действительно правы…
Вспомнился недавний разговор на факультете с одним из его студентов-старшекурсников — этим летом, перед самым роспуском на каникулы, в углу на полутёмной железной лестнице, на площадке между первым и вторым этажом, у серого, никогда, похоже, не мытого окна, выходившего во двор… Важный, если вдуматься, разговор. Показательный разговор… Он, Горт, давно ещё, чуть не с первого курса, приглядывался к этому парню: низкорослый, крепенький, напористый, отнюдь не отягощённый ни излишней культурой, ни сомнениями, но зато чрезвычайно работоспособный и, по-видимому, весьма точно знавший, что ему нужно от жизни и что в ней, в жизни, почём, прекрасно успевавший и по китайскому языку, и по другим предметам, активный, деятельный, участвовавший во всех делах, какими только жил факультет, — одним словом, по нынешним временам идеал, прямо-таки образец. Другого такого, наверное, не сразу и найдёшь… Не случайно на этого парня ещё на третьем курсе пришла заявка из одной очень серьёзной организации, и не только руководство факультета, но и сам парень про эту заявку знал, да и все другие, наверное, тоже знали, уж если даже и до него, Горта, редко интересовавшегося такими вещами, этот слух тоже уже каким-то образом дошёл…