Пастернак в жизни
Шрифт:
В конце декабря я опять уехал от холодов к Зине и Лёничке в Чистополь на елку; ведь он родился как раз в новогоднюю ночь. Я очень полюбил это звероподобное пошехонье, где я без отвращения чистил нужники и вращался среди детей природы на почти что волчьей или медвежьей грани. Все-таки элементарные вещи, как хлеб, вода и топливо, были как-то достижимы там, не то что в многоэтажных московских ребусах, в которых зимами останавливаются все токи, как кровь в жилах, и которые в меня вселяют мистический ужас. Я там опять прожил несколько месяцев и перевел «Антония и Клеопатру». Их печатают, а «Ромео и Джульетту», мою прошлогоднюю работу, я, может быть, пришлю тебе до Рождества. Когда я летом прошлого (42-го) года приехал в Москву, я столкнулся с полным нашим разореньем, из которого потрясла меня только почти полная гибель папиных эскизов и набросков, а частью и законченных вещей, которые у меня имелись. Я уезжал среди паники и хаоса октябрьской эвакуации. Мы с Шурой ходили в Третьяковскую галерею
У нас на городской квартире (восьмой и девятый этаж) поселились зенитчики. Они превратили верхний, не занятый ими этаж в проходной двор с настежь стоявшими дверями. Можешь себе представить, в каком я виде все там нашел <в> те единственные 5–10 минут, что я там побывал. В Переделкине стояли наши части. Наши вещи вынесли в дом Всеволода Иванова, в том числе большой сундук со множеством папиных масляных этюдов, и вскоре Ивановская дача сгорела до основанья. Эта главная рана была для меня так болезненна, что я махнул рукой на какие бы то ни было следы собственного пристанища, раз пропало главное, что меня связывало с воспоминаньями.
Увлечение «Антонием и Клеопатрой» не потускнело, не ослабло и после возвращения Владимира Ивановича [Немировича-Данченко. – Примеч. авт. – сост.] в Москву. Даже когда возобновились репетиции «Гамлета». Из разговоров с ним я вынес впечатление, что он занят обеими своими шекспировскими работами одновременно, и это тоже для него необычно. Узнав от меня, что Пастернак приступает к переводу «Антония и Клеопатры», он тут же этим загорелся и велел мне немедленно послать ему в Чистополь телеграмму, чтобы Борис Леонидович по возможности ускорил свою работу. Ни о какой «поэтической прозе», которую он еще так недавно решил культивировать в противовес стихотворному переводу, теперь не было речи. Талант Пастернака и возможность новой встречи с ним, по-видимому, заранее исключали «убийственный компромисс», о котором он мне писал, читая переводы Минского и Радловой. Владимир Иванович послал Пастернаку в Чистополь краткое изложение своего замысла. Пастернак откликнулся тут же: его поразило полное совпадение их взглядов на эту трагедию, особенно в восприятии образа Антония.
Дорогой Владимир Иванович!
Не знаю, как выразить огромную благодарность за Ваши замечательные мысли. Они мне очень близки и с такою свободой вырастают из существа трагедии, что не могу теперь отделаться от ощущения, будто бессознательно для себя принимаю их все время к руководству за работой.
Наверное, я повторю Ваши собственные представления, заключающиеся в изумительно сжатом наброске и которые можно развивать до конца, если добавлю, что вслед за источниками, Шекспиром, «Египетскими ночами», статьей Зелинского [296] и прочим представляю себе египетский угар Антония разгулом вдохновенно убежденным, то есть некоторым александрийским ницшеанством или жизнестроеньем с сознательным вызовом, брошенным в глаза Рима и здравого смысла.
296
Имеется в виду предисловие историка классической литературы Ф.Ф. Зелинского к переводу Н. Минского и О. Чюминой «Антония и Клеопатры» в томе Полного собрания сочинений Шекспира в издании Брокгауза-Ефрона. СПб., 1904.
Рад буду, если приготовлю текст, отвечающий Вашей захватывающей концепции, и льщу себя этой смелою надеждой.
Это было 8 июля в ВТО, где он читал «Антония и Клеопатру» [297] . Небольшое помещение битком набито, хотя среди слушателей преобладают пожилые дамы из многочисленных секций ВТО и зеленая молодежь из ГИТИСа. Длинный летний вечер еще только начался, на улице совсем светло, но в малом зале на верхнем этаже (там же, где он читал зимой «Ромео и Джульетту») полутьма из-за окон, наглухо заделанных фанерой. Горят лампы. Замечаю то, что как-то не увидал при прошлой встрече, – Б.Л. очень поседел с зимы. Он читает в очках, но, отрываясь от рукописи, сразу их снимает. <…> Читает он с заметным воодушевлением и очень хорошо. Перевод отличен. Это еще выше «Ромео и Джульетты». Тончайшее чувство красоты подлинника. Превосходный, полновесный текст. После сцены рассказа Энобарба в Риме о Клеопатре и ее знакомства с Антонием в зале стихийно возникают аплодисменты. Б.Л. радостно улыбается, снимает очки, как-то очень неловко кланяется и говорит: «Подождите, дальше будет еще лучше…» Общий смех. Улыбается и Б.Л. Он снова надевает очки и читает дальше. <…> В зале душно. Только что прошла гроза,
но открыть окна нельзя. Объявляется перерыв. <…> В сцене пира на галере Помпея Б.Л. сам первым неожиданно смеется на словах: «Любопытная гадина!» – и все смеются вместе с ним. Сцену смерти Клеопатры и финальные сцены все слушают затаив дыхание… Конец. Бурные аплодисменты. Все встают, продолжая аплодировать. Пастернак снимает очки и, улыбаясь, кланяется. Аплодисменты не стихают.297
Чтение «Антония и Клеопатры» в ВТО состоялось в 1943 г.
Помню, как, предваряя чтение, Борис Леонидович сказал несколько слов, из которых я помню только его определение сюжета пьесы, поразившее меня своей какой-то домашней выразительностью. Он сказал, что содержанием пьесы является роман обольстительницы и шалопая. Это прозвучало как-то очень неожиданно. Первый раз я его слушала тогда и была потрясена естественностью и искренностью чтения, была восхищена его манерой, его интонациями, завыванием, растягиванием слов, его московской речью. Как Клеопатра зовет служанок: «И-ира, Хармиа-а-на»… И скороговоркой: «Свет Алексас, прелесть Алексас, скажи мне, где тот предсказа-а-тель, о котором ты говорил вчера цари-и-це»… И в смешных местах сам смеялся, и зал смеялся вместе с ним.
С недавнего времени нами все больше завладевают ход и логика нашей чудесной победы. С каждым днем все яснее ее всеобъединяющая красота и сила… Победил весь народ, всеми своими слоями, и радостями, и горестями, и мечтами, и мыслями. Победило разнообразье.
Победили все и в эти самые дни, на наших глазах, открывают новую, высшую эру нашего исторического существования.
Дух широты и всеобщности начинает проникать деятельность всех. Его действие сказывается и на наших скромных занятиях.
Новое время
Будущего недостаточно,
Старого, нового мало.
Надо, чтоб елкою святочной
Вечность средь комнаты стала.
Надежды
Дорогая Нина! Ну что нового о Тициане? <…> Какое это чудо, какое счастье! Когда он появится, Вы должны немедленно ехать с ним сюда к нам, это лучше всего, мне ринуться так же быстро туда к вам будет сейчас труднее. Нина, Нина, но ведь это невероятно, это не человека вернут, а землю, небо, душу, годы!! Я всегда как-то стыдлив в отношении телеграфного аппарата и телеграфисток и потому не мог переслать Вам своего первого счастливого вскрика.
Новогодняя ночь – это часы рождения Лёнички, и ради него Асмусы устроили семейную детскую елку без блеска и интересных новогодних гостей. <…> Немного погодя приходит Зина (она ночевала у Асмусов и, пока я мылся, вернулась) и говорит: «Огромная радость. Тициан жив, от него известие». И оказалось, что у нас сидит Евгений Дмитр<иевич> [298] с этой новостью. С этого начался мой новый год. Когда Зина сказала это, она расплакалась и я разревелся. Ну теперь, вероятно, надо вооружиться терпением.
298
Е.Д. Спасский – художник и историк искусств, живший в Тбилиси, брат С.Д. Спасского.
– Здравствуйте, товарищи! С победой, товарищи! Нам придется совершить окольный путь. Я хочу провести себя и слушателей через это испытание… Я прочту из «Девятьсот пятого года», из «Спекторского», из самых-самых ранних стихов, из «Второго рождения» и «Земного простора»…
И стал читать. Я не ожидал такого чтения: и жесты, и интонации не совпадали со стихами, создавали какой-то новый, дополнительный образ каждого стихотворения. Иногда он, сцепив пальцы, держал руки перед собой, иногда поднимал голову, а когда читал «Опять весна», сделал шаг вперед и тряхнул головой:
Поезд ушел. Насыпь черна.Где я дорогу впотьмах раздобуду?Читая «Морской мятеж», сказал:
– Я не буду объяснять морские термины, например, «кнехт». – И тут же объяснил, что такое кнехт. <…> Непрерывно на сцену через Алика Есенина-Вольпина, который прямо там сидел, попадали записки.
– Товарищи, я не буду сейчас собирать записки, – сказал Пастернак и принялся их собирать. – Дайте мне газету, я их соберу в кулек и буду читать на досуге.