Пастернак в жизни
Шрифт:
Каким облегчением был мамин приход! Разговор был очень короток. Мама сказала, что никоим образом не станет их мирить и считает это совершенно для себя невозможным. И если Ольга Всеволодовна думает, что их должно объединить общее отношение к Зинаиде Николаевне как сопернице, то она ошибается. Она не будет разрушать Борину семейную жизнь и советует ей абсолютно отказаться от своих домогательств и настойчивости. На Борю это может подействовать только отрицательным образом. По-видимому, Ольга Всеволодовна послушалась маминого совета.
Когда-то Пастернак просто ошеломил меня, когда вдруг оказалось, что такое хорошее
Этот вопрос до такой степени для меня важен и болезнен. Наше знакомство прервалось при обстоятельствах, не делающих чести Пастернаку. Его звонки на Хорошевское шоссе ничего не могли изменить. Пастернак предлагал мне повидаться у Ивинской. Я отказывался это сделать. Я не разделял и не одобрял его «опрощения», не считал, что проза «Доктора Живаго» – лучшая его проза.
В собственной семье Пастернак был в плену, и я когда-нибудь напишу об этом. <…> Но то, что было естественно для Ивинской, было оскорбительно для Пастернака, если он хотел считаться поэтом, желая все сохранить: и вкусные обеды Зинаиды Николаевны, и расположение Ивинской, не понимая, что этот физиологический феномен давно отнесен Мечниковым в «Этюдах о природе человека» к одной из закономерностей для людей искусства.
Для Ивинской написаны, говорят, хорошие стихи, говорят так люди, не понимающие природы творчества. Стихи все равно были бы написаны, даже если бы Ивинская и Зинаида Николаевна поменялись бы местами. <…>
Те приступы одиночества, которые правильнее было бы называть не приступами, а просветами, – многократно подтверждены письмами Пастернака 1954–1956 годов. Работа над романом, «опрощение» – все это встречает полное непонимание и в семье, и в квартире Ивинской.
Это очень тонкая механика, очень.
Да, была «страсть к разрывам», необходимая ему, поэту, но всегда побеждала наша человеческая тяга друг к другу, словно мы не могли друг без друга дышать. Каждая встреча – первая, прижму его голову к себе, молча. Слушаю, как отчаянно бьется сердце. И так до последнего, рокового мая шестидесятого года. Состариться ему было во мне не дано.
Начало гонений
Как сказать общее обо всем существовании, чтобы Вы поняли, в одной фразе? По возможностям, по тому, что я сейчас могу и умею, чем занят и захвачен и по какому то существу своей судьбы, если не по ней самой, я сейчас несоизмеримо счастливее и сильнее, чем был в те времена, когда мы еще встречались. Но все это, все, что я сейчас Вам перечислил – где-то в облаках, во сне или в долженствовании, на земле же, практически, я никому не нужен и наверное ни одна собака меня не знает, как наверное успели убедиться и Вы в Ваших скитаниях. Я не ропщу и не жалею об этом. Чувство собственной неправоты не может толкнуть меня к исправлению. Дело не во мне, а в правоте или неправоте целой жизни, а второй, правой, после одной неправой мне никто не даст с новым детством, новой молодостью и прочим. Итак, мне приходится доживать и доигрывать эту единственную мою закономерную жизнь, ставшую мне целым миром, от которого я завишу больше, чем от остальной природы.
Б. Пастернак проповедует идею особенной природы искусства, особенного художнического
видения. Он признает и утверждает необходимость трагического противоречия между поэтом и действительностью; подлинный поэт, по Пастернаку, тот, кто «стоит над временем», противоречит ему и в этом противоречии находит источник истинного поэтического творчества.Ничего оригинального и нового в этой позиции Б. Пастернака нет. Отстаивали же представители буржуазного реставраторства в первые годы создания советской литературы право писателя быть еретиком. Противопоставляя якобы «скоропортящееся сегодняшнее искусство» «искусству эпохи», они признавали истинным художником только такого, который борется с современностью, противостоит ей.
Принципиально отрешенным от нашей советской действительности, иногда условно лояльным, а чаще прямо враждебным ей предстает Пастернак в большинстве своих стихов. Таким, и за это именно принимают его реакционные зарубежные литературные критики, противопоставляя Пастернака всей советской поэзии [328] .
Как «чистый поэт» Пастернак, нарочито усложняя стихи, наглядно демонстрирует узость и нищету своего духовного мира, разорванность сознания, приводящую к бесплодной игре в далекие и сложные ассоциации, низводит непропорциональным сравнением и уподоблением крупное к мелкому, великое к ничтожному. Читатель видит мир в стихах Пастернака как бы через перевернутый бинокль. В них все смещено, все уменьшено до масштабов тесного и душного быта. <…>
328
Имеется в виду статья английского слависта Стефана Шиманского «Долг молодого поэта» («Debt of young writer»), напечатанная в альманахе «Life and Letters Today» (февраль 1943 г.).
Полный разлад со смыслом позволяет Пастернаку писать о том, что у окуня екают плавники, что звон цепов «вонзался в воздух сном шипов», что «роса бежит, тряся как еж сухой копной у переносья». Читаешь подобные строки, и невольно приходят на память слова самого Пастернака:
Будто это бред с пера,Не владеючи собою,Брызнул окна запиратьСаранчою по обоям.Выше мы показали, что Пастернак весьма неоригинален в своих исторических, политических и философских концепциях. Но и его стилевая оригинальность покоится на шаткой основе оригинальничанья и манерничанья «рассудку вопреки, наперекор стихиям».
Стихи Б. Пастернака с величайшей наглядностью показывают, что скудные духовные ресурсы неспособны породить большую поэзию, что реакционное, отсталое мировоззрение не может позволить голосу поэта стать голосом эпохи.
Время от времени Б. Пастернак, правда несмело и неловко, как бы выходит в мир современных тем. Однако это нельзя признать серьезной переменой в поэзии Пастернака. Советская литература не может мириться с его поэзией, и поныне остающейся далекой от советской действительности.
Алексей Сурков так хищно набросился на противопоставляемого, что даже забыл о своих привычных повадках «гиены в сиропе» (как давно окрестили его коллеги); доносительски клеймя Пастернака, сиропа он на этот раз не тратил, и его статья в «Культуре и жизни» выглядела угрожающе <…> Запомнилось [сказанное Пастернаком. – Примеч. авт. – сост.] о Суркове:
329
Газета «Культура и жизнь» (1946–1951) – орган отдела пропаганды и агитации ЦК ВКП(б), выполняла функции директивного органа, а благодаря мрачной репутации Г.Ф. Александрова, начальника отдела агитации и пропаганды, приобрела народное название «Александровский централ».