Патриций
Шрифт:
– Нелегко найти тихое местечко, - сказал Куртье, - но это, кажется, подойдет.
То был ресторанчик при маленькой гостинице, славившийся своими бифштексами, который посещали завсегдатаи скачек; сейчас он был почти пуст. Они уселись друг против друга, и Милтоун подумал: "Конечно же, знает. Но неужели надо вытерпеть еще один такой разговор?" И он чуть не с бешенством ждал нападения.
– Итак, вы решили выйти из парламента?
– сказал Куртье.
Несколько мгновений Милтоун молча мерил его взглядом.
– Какой звонарь раззвонил вам об этом?
– спросил он наконец.
Но в лице Куртье было столько дружелюбия, что гнев его
– Я, пожалуй, единственный ее друг, - серьезно продолжал Куртье, - и это для меня последняя возможность... не говорю уже о моем, поверьте, самом искреннем расположении к вам.
– Что ж, я слушаю, - пробормотал Милтоун.
– Простите за прямоту. Но вы когда-нибудь задумывались о том, каково было ее положение до встречи с вами?
Кровь бросилась в лицо Милтоуну, но он только сжал кулаки так, что ногти вонзились в ладони, и промолчал.
– Да, да, - сказал Куртье.
– А меня бесит эта точка зрения... Вы и сами ее придерживались. Либо женщину обязывают похоронить себя заживо, либо обрекают на духовный адюльтер - иначе это не назовешь. Третьего не дано, не спорьте. У вас было право восстать против этой системы не только на словах, но на деле. Вы и восстали, я знаю; но теперешнее ваше решение - шаг назад. Это все равно, что признать себя неправым.
– Я не могу это обсуждать, - сказал Милтоун и поднялся.
– Вы должны - ради нее. Если вы отречетесь от общественной деятельности, вы еще раз искалечите ее жизнь.
Милтоун вновь опустился на стул. Слово "должны" ожесточило его; хорошо же, он готов все это выслушать!
– И в глазах его появилось что-то от старого кардинала.
– Мы с вами слишком разные люди, Куртье. Нам не понять друг друга.
– Это неважно, - возразил Куртье.
– Вы признаете, что оба пути чудовищиы, чего, впрочем, никогда бы не сделали, не коснись дело лично вас и...
– Вы не имеете права так говорить, - ледяным тоном прервал Милтоун.
– Во всяком случае, вы это признаете. И если вы убеждены, что не вправе были ее спасти, то из какого же принципа вы исходите?
Милтоун облокотился о стол и, подперев ладонью подбородок, молча уставился на рыцаря безнадежных битв. В душе его бушевала такая буря, что ему стоило величайшего труда заговорить: губы его не слушались.
– По какому праву вы меня спрашиваете?
– сказал он наконец.
Куртье побагровел и яростно задергал свои огненные усы, но в ответе его, как всегда, звучала невозмутимая ирония:
– Что ж, прикажете мне в последний вечер сидеть смирно и даже пальцем не пошевельнуть, когда вы губите женщину, которая мне все равно, что сестра? Я скажу вам, из чего вы исходите: какова бы ни была власть - справедливая или несправедливая, желанная или нежеланная, подчиняйся ей беспрекословно. Преступить закон - неважно, почему или ради кого, - все равно, что преступить заповедь...
– Не стесняйтесь, говорите - заповедь божью?
– Непогрешимой власти предержащей. Правильно я определяю ваш принцип?
– Пожалуй, да, - сквозь зубы ответил Милтоун.
– Исключения лишь подтверждают правило.
– А в трудных тяжбах винят закон.
Куртье усмехнулся.
– Так я и знал, что вы это скажете. Но в данном случае закон и в самом деле безнадежно плох. Вы имели право спасти эту женщину.
– Нет, Куртье, если уж воевать, давайте воевать, опираясь на бесспорные факты. Я никого не спасал. Просто я предпочел украсть, чтобы не умереть с голоду. Вот почему я не могу притязать на
право быть примером. Если бы это выплыло наружу, я бы и часу не продержался в парламенте. Я не могу пользоваться тем, что случайно это пока никому не известно. А вы бы могли?Куртье молчал, а Милтоун так впился в него глазами, словно хотел убить взглядом.
– Я бы мог, - ответил наконец Куртье.
– Раз закон приводит тех, кто возненавидел своего мужа или жену, к духовному адюльтеру, то есть нарушает святость брака - ту самую святость, которую он якобы охраняет, надо быть готовыми к тому, что мыслящие мужчины и женщины будут нарушать его, не утрачивая при этом самоуважения.
В Милтоуне пробуждалась неодолимая страсть к острым словесным битвам, которая была у него в крови. Он даже, казалось, забыл, что речь идет о его собственной судьбе. В его полнокровном собеседнике, который спорил так горячо, воплотилось вое, с чем он органически не мог и не желал мириться.
– Нет, - сказал он, - это все какая-то извращенная логика. Я не признаю за человеком права быть судьей самому себе.
– Ага! Вот мы и подошли к главному. Кстати, не выбраться ли нам из этого пекла?
Оки вышли на улицу, где было прохладнее, и тотчас Куртье заговорил снова:
– Недоверие к человеческой природе и страх перед нею - вот на чем! основана деятельность людей вашего склада. Вы отрицаете право человека судить самого себя, ибо не верите, что по сути своей человек добр; в глубине души вы убеждены, что он зол. Вы не даете людям воли, ничего не позволяете им, потому что уверены: их решения приведут их не вверх, а вниз. Тут-то и кроется коренная разница между аристократическим и демократическим отношением к жизни. Как вы однажды сами мне сказали, вы ненавидите толпу и боитесь ее.
Милтоун с неодобрением смотрел на уверенное, оживленное лицо противника.
– Да, - сказал он, - вы правы. Я считаю, что людей надо вести к совершенству насильно, наперекор их природе.
– Вы, по крайней мере, откровенны. Кто же должен их вести?
В груди Милтоуна опять начало закипать бешенство. Сейчас он прикончит этого рыжего бунтаря, И он ответил со свирепой насмешкой:
– Как ни странно, то существо, которое вы не желаете упоминать, - через посредство лучших.
– Верховный жрец! Взгляните-ка, вон девушка жмется к стене и поглядывает на нас; если бы вы не отстранялись брезгливо, а подошли и заговорили с нею, заставили бы ее открыть вам, что она думает и чувствует, вас бы многое поразило. В основе своей человечество прекрасно. И оно идет к совершенству, сэр, силой собственных устремлений. Вы ни разу не замечали, что чувства народные всегда опережают закон?
– И это говорите вы, человек, который никогда не принимает сторону большинства!
Рыцарь безнадежных битв отрывисто засмеялся.
– "Никогда" - это слишком сильно сказано. Все меняется, и жизнь не свод правил, вывешенных в канцелярии. Куда это нас с вами занесло?
Им преградила дорогу толпа на тротуаре перед Куинс-Холл.
– Не зайти ли? Послушаем музыку и дадим отдых языкам.
Милтоун кивнул, и они вошли.
Сияющий огнями зал был набит до отказа и весь курился синеватыми дымками сигар.
Заняв место среди бесчисленных соломенных шляп, Милтоун услышал позади насмешливый голос Куртье:
– Profanum vulgus! {Чернь (лат).} Пришли послушать прекраснейшую музыку на свете! Простонародье, которое, повашему, не понимает, что для него хорошо, а что плохо! Плачевное зрелище, правда?