Павел Федотов
Шрифт:
Две его карикатуры известны по воспроизведениям «Петух с деревянной ногою» и «Отступление Семитов и верность собаки». Обе явно посвящены каким-то корпусным событиям, но понять, каким именно, решительно не представляется возможным. На одной из них изображено подобие птичьего двора, где все действующие лица (надо думать, офицеры) являются в виде индюка, наседки, птенца, подобострастно окружающих петуха «с деревянной ногою» в самом центре и крупнее всех — явно какое-то начальство, может быть, даже, если судить по важности отведенного ему места в композиции и еще по деревянной ноге, Иван Онуфриевич Сухозанет, тот самый, что сменил Николая Ивановича Демидова. Некоторых из изображенных лиц можно узнать и на другой карикатуре, где набросано шествие фигур, закутанных кто во что горазд, — намек на отступление Наполеона. Нарисовано бойко
Еще один его рисунок, исполненный в совсем ином, в серьезном роде, сохранился до наших дней. Это акварель «Манфред, бросающийся со скалы в воду при лунном свете» — свидетельство того, что новейшая литература все-таки пробиралась в корпус и овладевала юными душами. Впрочем, сама акварель чрезвычайно наивна и неумела.
Федотов нашел и практическое приложение своим рисовальным способностям. Вспоминал он впоследствии, что «в корпусе был кадетом и в числе нескольких считался способным к живописи, но охотнее всего занимался математикой и химией и в 1833 году при выпуске первым в гвардию был отмечен в рисовании и черчении ситуационных планов “ленивым”». Такие казусы нередко случались с будущими великими художниками, и над ними принято посмеиваться, но сам он дал своему казусу простое объяснение: «Испытав силу его (карандаша. — Э. К.) еще в корпусе и на рисунках других, гордо поправляя и за это получая булки, чего с своего рисунка взять было нельзя, и потому свой всегда был неокончен, за что и отмечен ленивым».
Петр Лебедев, младший соученик, а потом и однополчанин Федотова, даже описал, как выглядели некоторые из этих чужих чертежей: «Изображал ли чертеж береговой лафет, — сейчас же, благодаря карандашу и кисти Федотова, лафет этот превращался в картину: на ней бушевало море, разбивалось о берег (на котором стоял лафет с пушкой), а вдали, на горизонте, виднелся неясный очерк корабля. Приходилось ли обставить походную кузницу, — и вот являлся сельский вид: широкое поле, тощее дерево, покривившаяся изба…» Преподавателям надо было обладать отменным безразличием к делу, чтобы не угадывать в подобных работах, подаваемых от разных кадетов, одну и ту же руку.
Учителем рисования был Каракалпаков, человек с трагической судьбой, соученик Карла Брюллова по Академии художеств, изгнанный из нее до окончания курса, и это обстоятельство порою дает основания для многочисленных домыслов по поводу федотовского пути. Кто знает, что это был за человек, художник, учитель, и не стоит романтизировать ситуацию: скорее всего, перед Федотовым явился не вдохновенный проповедник искусства, подсказавший мальчику его призвание и связавший его с Брюлловым, как это порою толкуется, но сломленный человек, на все махнувший рукой, и тем более на ораву мальчишек, которых он был вынужден обучать рисованию и которых, быть может, едва был в состоянии отличить друг от друга. Во всяком случае, Федотова, отмеченного при выпуске в рисовании «ленивым», он явно не отличил. Да и сам Федотов не поминал его ни словом, будто не было Каракалпакова и его уроков, а кто же способен забыть про первого учителя, наставившего на стезю? Бесспорно, не такой человек, как Федотов.
Не в нем, в горемыке Каракалпакове, который кончил совсем худо (после корпуса он служил ламповщиком в театре), было дело, не в его уроках, о которых мы тоже ничего не знаем — были ли они хороши или из рук вон плохи. Самый неловкий учитель окажется полезен, когда в нем есть надобность. Самые скучные уроки рисования, построенные по тогдашней достаточно бездушной методе срисовывания, покажутся увлекательны, когда они открывают путь к желаемому. И в каждом сухом слове и совете откроются светлые истины, если их жаждет душа. Но желаемого еще не было.
Да, блистал Федотов и как карикатурист, и как портретист, и как дорисовщик чужих чертежей. Но во всем этом пока лишь безотчетно обнаруживала себя природная одаренность, которая еще не осознала себя ни как одаренность, ни тем более как призвание, не обнаружилась в тяге к творчеству, не стала потребностью, страстью. Может быть — и к лучшему?
«Никто, к счастью, не обратил внимания на духовную жизнь маленького Федотова, никто не постарался направить его наблюдения на “путь истинный”, сейчас же подчинить их патентованной школе, — обмолвился Александр Бенуа об этом. — Казалось бы, какая обстановка менее подходила
для развития художественной способности, нежели казенщина и дисциплина военного училища. Но на деле вышло наоборот, и, вероятно, не случайно… Очевидно, в этих заведениях слишком много обращали внимания на шагистику и ружистику, на внешний лоск, мундир и выправку, чтобы уследить еще за духовным и умственным развитием, которое было предоставлено воле Божьей».Бенуа оказался не прав только в одном. Забота о духовном развитии-то была, да еще какая настырная — «вся система казенного воспитания состояла в внушении религии слепого повиновения, ведущей к власти как к своей награде. Молодые чувства, лучистые по натуре, были грубо оттеснены внутрь, заменяемы честолюбием и ревнивым, завистливым соревнованием. Что не погибло, вышло больное, сумасшедшее». 6 Кадетский корпус («полуказарма, полумонастырь, где соединены пороки обоих», — вспоминал А. Вульф о другом корпусе и немного более раннего времени, но вряд ли разница была велика) замедлил становление Федотова и прежде всего как человека, как личности, и многое ему еще приходилось добирать в поздние годы — дочитывать, доузнавать, допонимать, сожалея об упущенном времени…
6
Герцен А. И. Собрание сочинений: В 30 т. М., 1953-1966. Т. 10. С. 345.
Семь лет прошли как день. Выпуск состоялся. Четверо отличнейших назначены были в гвардию: Бруннер 1-й, Померанцев, Своев, Федотов. Первые двое — в Павловский полк, вторые — в Финляндский. Имена всех четверых по обыкновению, заведенному недавно, в 1831 году, были выбиты на специальной доске белого мрамора.
Что ж, Федотов мог быть собою доволен: офицер гвардейского полка, он сделал серьезный шаг вперед, и теперь дальнейшее зависело только от него одного.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Федотов вместе со своим однокашником Своевым прибыл в Петербург 3 января 1834 года. На месте выполнили все положенное: представились командиру полка генерал-майору Офросимову, нанесли неофициальные (то есть без кивера и без обычного «здравия желаю») визиты полковому адъютанту, казначею, квартирмейстеру, ротному и батальонному командирам.
Полк занимал тогда, как и много позднее, большое здание на набережной Невы — чуть подальше Морского кадетского корпуса, но чуть поближе Горного института. Собственно, даже не здание, а несколько домов впритык друг к другу в квартале между 19-й и 20-й линией Васильевского острова. Сюда, в казенную квартиру при казармах полка и въехал юный прапорщик со своим незамысловатым имуществом.
Осматриваться по сторонам да приглядываться не было на первых порах времени, но все видимое должно было поразить человека, выращенного и воспитанного Москвой. То был совершенно другой город — созданный на иных началах и, скорее всего, для какой-то иной жизни.
Москва вольно раскинулась на своих семи холмах и бесчисленных пригорках, то карабкаясь в гору, то сползая к речкам и ручьям. Не только зрение, но и все тело ощущало это и при играх в корпусном парке, полого кренящемся к Яузе, и при ставшем привычным пешем путешествии в отпуск домой — когда ноги сначала сами несли по крутому спуску Казарменного переулка, а за Дворцовым мостом вынуждены были преодолевать заметный подъем к Немецкой слободе.
Петербург был весь плоским, как гигантский плац. Его можно было обойти из конца в конец, нигде не натолкнувшись ни на бугор, ни на низинку. Нева, подступавшая к неестественно низким берегам, казалось, хотела сравняться с ними. Одни лишь дома возвышались над этой плоскостью, не преодолевая ее.
Москва была выстроена без плана, без видимого порядка, подчиняясь лишь капризам строителей и предписаниям рельефа. Улицы и переулки извивались, встречались и расходились как живые; иной широкий проезд мог вдруг обратиться в тупик. Дома, редко раскиданные среди садов и дворов, соединялись непредвиденным образом — их сталкивала сама жизнь: дом мог вылезти углом на тротуар, а рядом с парадными воротами могла прилепиться лачужка. Названия улиц были пестры и нерегулярны, как породившая их жизнь; в поисках нужного дома можно было проплутать весь вечер, а найдя — еще полчаса в поисках входа.