Павел Федотов
Шрифт:
Волею обстоятельств «Вдовушка» почти на полстолетия оказалась последней из известных, не только публике, но и критикам, картин Федотова и долгое время представлялась последним словом художника. Ей долго не везло. Сначала Стасов не увидел в ней ничего, кроме «расслабленной сентиментальности», а вслед за ним примерно то же самое повторял на свой лад едва ли не каждый из писавших. Кто называл ее «необычайно фальшивой и слащавой по настроению» (П. Конради), кто, не удосужившись мало-мальски разобраться в сюжете, видел в ней «сентиментальное изображение молодой вдовы, переезжающей с квартиры на квартиру», которое «никакого впечатления не производит» (П. Ге). Да и в сравнительно недавние и, надо думать, безвозвратно канувшие в прошлое времена Федотову было принято пенять за уход от критического обличения действительности в сферу узкоинтимных и упадочных переживаний, будто бы наметившийся
Вряд ли стоит говорить о том, насколько это было несправедливо, но о том, насколько это закономерно, — стоит задуматься.
На федотовских часах стрелки двигались вдвое, если не втрое быстрее, чем на обычных. Вынужденный сначала энергично догонять свое время, сейчас он уже начал его обгонять, незаметно для себя миновав пункт, в котором достиг счастливого согласия с окружающими. Пунктом этим было «Сватовство майора», решительно всех удовлетворившее и всех поразившее, кроме разве что каких-то совсем замшелых ретроградов, да и те предпочли отмалчиваться. В «Сватовстве майора» Федотов опередил художественное сознание своего времени, но лишь отчасти — настолько, что его, если не поняли до конца, так хоть приняли радостно. Это было именно то новое, которое готово было разродиться и которого с нетерпением дожидались: свежее слово, но произнесенное на общепринятом языке академической живописи, в совершенстве усвоенном и заметно обогащенном художником; реальная жизнь, но искусно облеченная в театрализованное зрелище, представленное отстоящему от него зрителю-созерцателю.
Любому другому художнику обретенного в «Сватовстве майора» за глаза хватило бы на десятилетия достойного существования в искусстве: его и Перов почтительно приветствовал бы десять лет спустя, а 20 лет спустя и передвижники раздвинули бы для него свои ряды как для патриарха. Но Федотов развивался дальше и остановиться уже не мог, если бы даже очень захотел. То новое, к чему он шел, во «Вдовушке» обнаружило себя еще слабо, но и этого оказалось достаточно, чтобы современники стали его хуже понимать.
Новой была сама позиция художника по отношению к изображаемому. Серебристый и рассеянный дневной свет прежних федотовских картин, неизменно как бы льющийся из подразумеваемых окон в «четвертой стене», был воспринят Федотовым из академической живописи, он выражал волю художника, бесстрастно-ровно высвечивая лица и предметы, давая зрителю возможность непредвзято судить о видимом.
В этом ставшем привычным и, казалось бы, таком бесспорном порядке впервые что-то сдвинулось и нарушилось именно во «Вдовушке». Задумывая ее, Федотов записал: «Надобно попробовать сделать картину… вдовушку: главную фигуру в снопе лучей от окна, все матовое, тени теплые, резкие». Не важно, выполнил ли он эту, достаточно неопределенную программу, или нет; не важно, насколько она расходилась с академической привычкой. Важно, что проблема освещения вдруг стала предметом его специальной заботы, связанной с самим замыслом.
Пусть во «Вдовушке» сохранялся еще все тот же ровный свет, отчетливо и выпукло рисующий то, что находится впереди, и постепенно погружающий в тень все, что подальше. Но вдобавок к нему, и как бы робко оспаривая его, возник в картине огонек свечи. Свеча, вместе с казенной печатью и палочкой сургуча, оставленная на сиденье стула судебным исполнителем, как будто нужна была по сюжету. Однако если призадуматься, то сюжет и без нее был бы достаточно понятен, и понадобилась она Федотову — сознавал он это или нет — для иного, более важного.
Здесь впервые явился у него предмет, обладающий своим собственным смыслом, живущий собственной жизнью, воздействующий собственной выразительностью, а не только характеризующий привычки и нравы своих хозяев. В свече есть нечто от грустной молитвы, от умиления, охватывающего человека; свечу ставят за упокой, поминая умершего, или во здравие, беспокоясь о близком; свеча способна плакать медленно скатывающимися восковыми слезами; пламя ее беззащитно и несмело; горящая свеча уменьшается в росте, отсчитывая остающееся время; наконец, само зрелище свечи, зажженной среди белого дня, невольно порождает чувство тревоги.
Федотов перешагнул через им самим заведенную и неукоснительно поддерживаемую привычку к житейской точности: вместо неуклюжего оплывшего огарка в простецком подсвечнике, фигурировавшего в первых двух вариантах картины, в третьем возникла вдруг тонкая и стройная свечка в подсвечнике таком же стройном и изящном. Эта свечка, слабо горящая в глубине комнаты, стала зримым выражением внутреннего состояния вдовушки — то сама душа Вдовушки, тихо несущей груз своего страдания.
Героиня «Вдовушки» (третьей,
самой совершенной и наиболее полно выразившей притязания художника) предстала неземным существом, оказавшимся выше земных страданий, тягот, болей. Вовсе не звучат натяжкой слова давнего исследователя, зорко увидевшего в ней «одного из тех архангелов, которых создавала неистовая вера древнего иконописца», 30 равно как и слова исследователя современного, позволившего себе истолковать картину «как “реквием” Федотова, где безвременно покинутая муза скорбит у автопортрета художника, предсказавшего таким образом свою трагическую судьбу». 3130
Даниэль С. М. Федотов. К вопросу о пародии в живописи бытового жанра // Советское искусствознание. Вып. 23. М., 1988. С. 105.
31
Дмитриев Вс. П. А. Федотов. С. 30.
Удивительная, непрекращающаяся черта русского художника — его тяготение к возвышенному, отрадному, очищающему, стоящему выше реальной жизни — к идеальному. Верно, оно в свое время и породило у нас, в самом как будто неподходящем месте, среди елок и болот, под хмурым северным небом, расцвет классицизма. Не один художник пытался отречься от этой страсти, подавить ее, скрыть от всех (и от себя в первую очередь), бросаясь в злобу дня, ее заботы и потребности — как в схиму, как в омут, со всей одержимостью, также составляющей черту русского художника. Но тайная, неутоленная страсть все равно продолжала тревожить его, он то отгонял ее как соблазн, то слабел перед нею, и она — нельзя подавлять себя безнаказанно — выливалась в опыты наивные, а когда и в салонные.
Во «Вдовушке» Федотов подошел к опасной границе, отделяющей красоту от красивости, возвышенность от выспренности, а духовность от отвлеченности, но не преступил ее.
Третьим вариантом он мог быть и как будто был доволен, но что-то продолжало томить его душу. Иначе почему бы, в самом деле, исполнив три варианта (была еще и сделанная кем-то копия, в которой он специально для своего приятеля Лебедева написал руки и голову), Федотов начал четвертый, в котором пошел к тому, чтобы сделать духовное, светлое, возвышающее начало не предметом прямого изображения, а высшим мерилом и высшей целью своего труда, каким бы земным и грубым материям этот труд ни был посвящен.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Если и верно, что человек, предчувствуя скорую кончину, умножает усилия, торопясь сделать как можно больше, то это, быть может, более всего относится к Федотову — к последнему году его жизни (или полутора — кто сейчас разберется в календаре его лихорадочных будней). Смерть была уже недалека, и он жил так, словно знал это. Энергия его удесятерилась, он все успевал, болезнь, сидевшая в нем глубоко и постепенно обострявшаяся, подгоняла его, и сама фантастическая продуктивность Федотова, увы, была одним из признаков этой страшной болезни. Житейские заботы, сердечные дела, зарождающиеся и ищущие выхода замыслы, начатые и требующие завершения картины — все набегало друг на друга, всё смешивалось, спутывалось, и он — нет, не распутывал этот клубок, а раздергивал, обрывая и отбрасывая ненужное, освобождая себя для главного — для работы.
Денежные дела по-прежнему были из рук вон скверны. Пособие, даже заметно возросшее, не возмещало расходов. Затея с литографированием картин провалилась. Идея издавать «нравственно-критические сцены» погибла, едва успев народиться. Копия «Сватовства майора» стояла полунаписанная, и до конца работы было еще далеко.
Оставалось то, на что он до сих пор не решался, — продать самую картину. Предлагаемые Прянишниковым две тысячи (а за вычетом задатка — тысяча семьсот) были деньгами верными, словно отложенными про черный день в надежное место, — только протяни руку. Однако произошло неожиданное. Генерал вдруг повел себя, по словам Федотова, «невеликодушно» — пошел на попятный и объявил, что может заплатить не более половины обещанной суммы, иными словами, за «Сватовство майора» тысячу, а за «Свежего кавалера» пятьсот, да и то не сразу, а по частям. Ссылался на перемену обстоятельств, но то была лишь отговорка: скорее всего, зная федотовскую стесненность, решил сэкономить. Еще хорошо, что не требовал назад задаток и вообще не спешил, выжидая, как опытный охотник.