Павел I
Шрифт:
В другой раз император встретил на улице одного гольстейнца, служившего офицером в одном из гвардейских полков и лично известного ему по своей прежней службе в гатчинских войсках <…>. Император заметил у него какую-то неисправность в форме и стал его бранить. Офицер хотел было оправдаться. Император, еще более раздраженный, ударил его своей тростью. На другой день он позвал к себе этого офицера, извинился перед ним, дал ему щедрое вознаграждение и, сверх того, назначил пенсию <…>» ( П. П. Лопухин. С. 533).
Прощенные награждались ласковым словом, пенсией, повышением в чине, возвращением в службу, после чего получали новые громы, молнии, аресты, окрики и уже не могли простить царю его михайло-архангельских выходок, ибо каждая новая вспышка царского гнева напоминала им о том, что они должны жить в страхе, а они слишком уже привыкли за время екатерининского правления ценить свое благородное достоинство, слишком отвыкли видеть в своем царе местночтимого Бога и слишком приучились считать его не более чем первым среди равных.
Говорят,
Жаль, но пашенные мужики мемуаров не пишут, и мы только априори можем предполагать, что, раз уж они, согласно своей патриархальной ментальности, любят всякого царя, ибо считают, что царское предназначение – навести в стране порядок и дать волю, то тем более они должны любить такого царя, который публично преследует их господ. Трудно отвечать за 33 миллиона. Конечно, они были обнадежены доверием императора, повелевшего им присягать наряду с прочими сословиями, – они решили, что всех их освобождают от помещиков и подчиняются они теперь только самому государю. Скоро, однако, выяснилось, что присяга – сама по себе, а принадлежность барину – сама по себе, и что государь, наоборот, раздает государственных крестьян – господам. Они были обнадежены манифестом 5-го апреля и скоро стали толковать его на свой лад как манифест о трехдневной барщине, и более того: «будто с каждого двора на помещика должен трудиться один мужик два дня и одна баба – день» ( Эйдельман 1982. С. 120).Им растолковали: это манифест о том, что каждый помещик волен разрешать своим крепостным не работать на себя по воскресеньям. Один из пашенных мужиков лаконично объяснил смысл происходящего: «Вот сперва государь наш потявкал, потявкал да и отстал: видно, что его господа переодолели» ( Клочков. С. 582).
Ущемление дворянских вольностей совсем не означало ущемления их вольготностей в отношении к крепостным мужикам, а человеколюбивые манифесты Павла означали только то, что дворянам надлежит учиться у своего императора человеколюбию. Может быть, самым сильным выражением мнения народного явилось почти полное исчезновение самозванцев после смерти императора. Ни одному бродяге не пришло в голову назвать себя его именем. Знать, тоже не хотели его возвращения. [18]
18
Впрочем, говорят, «после трагической кончины Павла распространилась молва, что императора Павла удавили генералы да господа за его справедливость и за сочувствие простому народу, что он – мученик, „святой“; молитва на его могиле <в Петропавловском соборе> – спасительна: она помогает при неудачах по службе, когда обходят назначениями, повышениями и наградами, в судебных делах, помогая каждому добиться правды в судах, – в неудачной любви и несчастливой семейной жизни» ( Клочков. С. 583).
(Стихи духовные. С. 240–241)
1798
28 января.«Императрица родила сына, названного по желанию императора Михаилом <…>. У государыни были трудные, но не опасные роды. Так как ее постоянный акушер умер, выписали другого из Берлина. Этот последний, без сомнения, подговоренный теми, кто желал разрушить влияние императрицы и Нелидовой (именно Кутайсовым), объявил государю, что он не ручается за жизнь государыни, если она еще забеременеет. Это послужило источником всех интриг, имевших место в течение года» ( Головина. С. 202–203).
5 мая.Государь император с наследником великим князем Александром Павловичем и великим князем Константином Павловичем и со свитою отправились в поездку по стране: чрез Москву – в Казань.
«Орудие, которым агитаторы всегда пользуются столь же ловко, как и успешно, всегда служили дураки. Для привлечения их на свою сторону агитаторы начинают с того, что сверх меры превозносят их честность; дураки, хотя внутренно и удивляются этим незаслуженным похвалам, но так как они льстят их тщеславию, то они беззаветно отдаются в руки коварных льстецов. Таким-то порядком произошло и то, что Кутайсов вдруг оказался образцом преданности своему государю. Стали приводить примеры его бескорыстия, стали даже приписывать ему известную тонкость ума и выражать притворное удивление, как это государь не сделает чего-нибудь побольше для такого редкого любимца. Кутайсов, в конце концов, сам стал верить, что его приятели правы; но он дал им понять, что императрица и фрейлина Нелидова его не любят и мешают его возвышению. Этого только и ждали: стали еще больше превозносить его и уверять, что от него самого зависит господство над Павлом, если он подставит ему фаворитку по собственному выбору, которой предварительно поставит свои условия <…>. Кутайсов обещал все исполнить, а так как ему намекнули, что и князь Безбородко тоже желал бы видеть государя избавленным от опеки императрицы, г-жи Нелидовой и братьев Куракиных, то он всецело примкнул к этому заговору, хотя и не предвидел его результатов. – Встреча, оказанная государю в Москве, была восторженная, а так как сердце у него от природы было мягкое, то он был живо тронут этими выражениями преданности и любви <…>. Исполненный радости, он в тот же вечер сказал Кутайсову:
– Как было отрадно моему сердцу! Московский народ любит меня гораздо более, чем петербургский; мне кажется, что там теперь гораздо более боятся, чем любят.
– Это меня не удивляет, – отвечал Кутайсов.
– Почему же?
– Не смею объяснить.
– Тогда приказываю тебе это.
– Обещайте мне, государь, никому не передавать этого.
– Обещаю.
– Государь, дело в том, что здесь вас видят таким, какой вы есть действительно, – благим, великодушным, чувствительным; между тем как в Петербурге, если вы оказываете какую-либо милость, то говорят, что это или государыня, или г-жа Нелидова, или Куракины выпросили ее у вас, так что когда вы делаете добро, то это – они, ежели же когда покарают, то это вы покараете.
– Значит, говорят, что <…> я даю управлять собою?
– Так точно, государь.
– Ну хорошо же, я покажу, как мною управляют!
Гневно приблизился Павел к столу и хотел писать, но Кутайсов бросился к его ногам и умолял на время сдержать себя. – На следующий день государь посетил бал, где молодая Лопухина неотлучно следовала за ним и не спускала с него глаз. Он обратился к какому-то господину, который как бы случайно очутился поблизости от него, но принадлежал к той же партии. Господин этот с улыбкой заметил:
– Она, ваше величество, из-за вас голову потеряла. Павел рассмеялся и возразил, что она еще дитя.
– Но ей уже скоро 16 лет, – ответили ему.
Затем он подошел к Лопухиной, поговорил с нею и нашел, что она забавна и наивна, а после беседы об этом с Кутайсовым все было устроено между сим последним и мачехою девицы. Решено было соблюдать величайший секрет; между тем, и родители, и вся семья должны были быть перевезены <в Петербург>» ( Из записок сенатора Гейкинга // Шумигорский 1898. С. 124–126).