Павел I
Шрифт:
– А может, тебя пронесут по этой дороге раньше? – сказал, усмехнувшись, Штааль.
– Поправка ваша существенная. Да и долго ждать иногда скучно. Но в настоящем случае вспомнить арабское изречение можно: вы сейчас увидите мёртвое тело своего врага. Во второй раз сегодня, – добавил он.
– Не врага, – ответил сухо Штааль. – Я давно простил ему его вину предо мною. Я просто его не любил.
– Это был замечательный человек. Сумасшедший, конечно, но замечательный. О нём всей правды не скажешь. Я тридцать лет его знал, – он ведь подолгу живал за границей. У нас о нём часто говорили: «Только в России могут быть такие люди». Очень глупое, кстати сказать, замечание.
– Вы, вероятно, Россию не любите? – подчёркнуто равнодушно спросил Штааль.
– Напротив, я очень высокого мнения
– Россия вся в будущем.
– Да ведь вы сегодня освободили её от тирана, чего же вам ещё? Вот сегодня с утра, значит, и началось будущее. Русские, говоря о своей стране, всегда ссылаются на какие-то смягчающие обстоятельства: то тиран, то татарское иго, то что-то ещё.
– Главное, это народное невежество.
– Полноте, все народы невежественны, и не в этом дело. Никогда во Франции не было худшего умственного убожества, чем с той поры, как мы залили страну просветительными идеями. Для появления Декарта народные школы не нужны. По-видимому, не нужна и республиканская конституция. Ваше будущее ничем не лучше настоящего. А может быть, и хуже. Если России суждено дать Декартов, пусть они не теряют времени… Вот Баратаев был неудачный Декарт, как, впрочем, и многие другие.
Он угрюмо замолчал и больше не раскрывал рта всю дорогу.
XXVII
В доме чувствовалось сдержанное оживление. Лакеи шныряли вверх и вниз по узкой каменной лестнице. Какая-то молодая женщина, похожая немного лицом на Настеньку, застенчиво показалась в боковой двери и с любопытством оглядела вошедших. «Здесь я впервой был у Настеньки», – подумал Штааль. На площадке лестницы квартальный поручик, куривший трубку, ругал гробовщика, очень маленького худого человека с грустно-ласковой предупредительной улыбкой на лице.
– Грабители вы этакие! Ежели бедный человек помрёт, то и похоронить нельзя… Вот ежели, к примеру, я, – говорил он. По очень благодушному выражению его раскрасневшегося потного лица можно было предположить, что он только что весьма плотно закусил. Гробовщик приятно улыбался, понимая, что квартальный, свой человек, шутит. Он даже сам позволил себе пошутить:
– Вам, Степан Иваныч, ежели, упаси Боже, что, можно по знакомству и скидочку.
По-видимому, эта шутка не понравилась квартальному, однако ему трудно было рассердиться с трубкой во рту. Он затянулся, вынул изо рта трубку, хотел что-то сказать, но, увидев поднимавшихся по лестнице людей, вопросительно на них уставился. Штааль изложил дело. «Разрешение есть», – добавил он. Квартальный снова затянулся, подумал, выпустил дым из носа и сказал:
– Что ж… Не по порядку это, ежели хотите знать… Ордер от частного имеете?
Слово «частный» он произносил очень многозначительно. Штааль, сразу и не догадавшийся, что квартальный разумеет частного пристава, взял у Ламора документ. Увидев на бумаге подпись графа Палена, квартальный, видимо, растерялся. Он поспешно замахал рукой под носом, отгоняя дым, и сказал испуганно:
– Сделайте вашу милость… Просто голова идёт кругом… Дела какия!..
Он заговорил о том, что всех занимало. Штааль не удержался и сообщил о своём участии в цареубийстве. Полицейский побагровел и вытаращил глаза. Ламор сердито напомнил о деле.
– Oui, a l'instant, [334] – сказал Штааль. – Так будьте добры, проводите нас…
В комнате, выстланной чёрным сукном с нашитыми золотыми слезами, дымя горели свечи в тяжёлых литых канделябрах. Баратаев лежал на невысокой, покрытой чёрным одеялом кровати. Штааль подошёл поближе. Поверх тела была наброшена тонкая, прозрачная кисея. Сквозь неё просвечивали медные монеты на закрытых глазах. Сжатые, ещё красные губы неприятно выделялись на лице умершего. Штааль вздрогнул и поспешно отошёл к задёрнутому окну, на котором трепалась, у открытой форточки, штора. Ламор, сгорбившись,
склонился над подушкой.334
Да, немедленно (фр.).
Штааль пытался вспомнить ненависть, которую когда-то испытывал к Баратаеву, свой последний разговор с ним в Милане, свои мальчишеские слёзы. «Che i gabia о non gabia, е sempre Labia…» [335]
Женщина, похожая на Настеньку, робко вошла в комнату и стала сбивчиво объяснять, почему ещё не всё сделано, точно чувствовала себя виноватой. Гробовщик ласково и грустно кивал головою.
– К вечеру беспременно сделаем и на стол их перенесём, – говорила она тихо, вытирая передником притворные, как показалось Штаалю, слёзы. – За монашенками послали. В доме, верите ли, и иконы ихней не было.
335
«Богат он или беден, но он всегда Лабиа» (итал.).
– А то, может, на Брейтенфельдово поле отвезём их! – вздохнув, сказал гробовщик. – Славное кладбище и в большом порядке.
– Надо частного спросить, – ответил квартальный поручик. – Без частного нельзя… Они, верно, в кабинете будут рыться? – вполголоса спросил он Штааля, показывая глазами на старика. – Вот ключи…
Ламор взял связку ключей и измученной походкой направился за квартальным в соседнюю комнату. Штааль, оглянувшись на женщину, последовал за ними. В кабинете ничего не изменилось. На большом столе в беспорядке стояли склянки, лампы, реторты. Ламор приблизился к маленькому столу, тяжело придвинул стул, сел и стал пробовать ключами средний ящик.
– Я вам не нужен? – спросил Штааль.
– Нет, нет… Если б вы были добры дать мне час времени…
– Ах, дела какие, Господи! – повторил квартальный, видимо желая вызвать Штааля на разговор об убийстве императора. Но Штаалю больше не хотелось рассказывать.
– От чего умер? – спросил он тихо полицейского.
– Верно, от аневризмы. Доктор сказал, разорвалось сердце. А может, и отравился, не разберёшь. Лекарь пошлёт к штад-физику, а штад-физик к просектору, уж мы знаем… Человек тоже был странный, изволили знать? Комнаты сами видите какие. Шкелеты, – сказал испуганно квартальный. – Мы даже наблюдение учинили в последние месяцы, – нет ли чего такого? Да так, словно бы и ничего. Вот только огнегасительному мастеру на случай дали знать для предостережения пожара… Оригинал, – старательно выговорил он. – Нашли у этого стола. На полу лежал… Писал, писал и вдруг умер. Да, может, им и тетрадь эту дать, что ли? Вот, на столе открытой лежала… Писал, писал и умер, – повторил квартальный.
Штааль тотчас узнал переплетённую в чёрный атлас тетрадь, в которой когда-то в Милане он прочёл тайком несколько непонятных страниц. Сердце у него забилось. На первой странице, как тогда, он увидел огромную цифру 2, под ней слова «Deux – nombre fatidique». [336] От волнения у Штааля остановилось дыхание. Он быстро перелистал тетрадь, на три четверти исписанную знакомым прямым мелким почерком с утолщениями по горизонтальной линии. Почерк этот становился всё неразборчивее и нервнее на последних исписанных страницах. Штааль заглянул в самый конец рукописи, но читать не мог. Перед ним выскакивали лишь отдельные слова и фразы, то французские, то латинские. В особую строчку прыгающими буквами было выписано: «Не жизнь, а смерть в сиём эликсире…» Штааль разобрал ещё последнее слово – delivrance. [337] За ним следовало чернильное пятно, по-видимому раздавленное тетрадью и перешедшее на другую страницу.
336
«Два – число вещее» (фр.).
337
Освобождение (фр.).