Павел II. Книга 1. Пронеси, господи!
Шрифт:
6
Развращенный свет в поэте многое грубиянством считал, но это были подлинные признаки великой души.
Одним С. А. Керзон напоминал внешностью и характером видного полководца времен Гражданской войны Г. И. Котовского (не столько его, сколько актера из фильма военных лет в этой роли, но это неважно), другим — известного писателя и лауреата Бабаевского. Был он человеком толстым и огромным, голос имел красивый и басистый, что немало способствовало его популярности у многочисленных слушателей: в областных органах безопасной государственности Соломон Абрамович вот уже сорок лет как вел семинар по творчеству Пушкина, с некоторым, впрочем, перерывом накануне смерти Сталина — но об этом разговор отдельный. Вел совершенно безвозмездно, — как говорил он кое-кому из ближайших друзей, «работал за бесплатно и цел остался тоже за бесплатно». Чуть ли не у всех работников областных Органов стояла на полке вышедшая вот уже третьим изданием книга Керзона «Пушкин вокруг нас» — с дарственной надписью автора. Словом, монументальный Соломон был хорошо устроен в жизни: стар, жизнелюбив, но, правда, совсем одинок.
Родители по известным причинам исчезли около двадцать третьего года. Соломону было тринадцать, только-только совершеннолетие.
Девятилетняя
Пушкиным Соломон был болен, как горбун горбом, как слепец слепотой. Ни дня, ни секунды не жил старый Соломон, с самой юности начиная, без Пушкина, без великого своего соотечественника. Что-то напутало в довоенные годы рабфаковское сознание Соломона, сбило с панталыку такое недвусмысленное имя пушкинского прадеда — Абрам. А узнав, что кого-то в той же семье звали Саррой, а деда Пушкина, брата его, даже кажется еще кого-то — Львом, подсознанием уверовал Соломон, что Пушкин — еврей. Даже с годами разобравшись, что тут в общем и целом к чему, убеждений своих не переменил, ибо знал туго: эфиопы-то семиты! Так как же мы с ним не евреи? И веру эту таил на дне души, ни с кем не делился, и не было в России человека, любившего Пушкина чище и бескорыстнее, чем Соломон. Именно — чище. Сколько шуму наделала в Москве, в лучшем литературоведческом журнале, объемистая статья Соломона Керзона «Одна баба сказала…», в которой Соломон, отточеннейшими аргументами оперируя, камня на камне не оставил от легенды о якобы донжуанских подвигах Пушкина. В первых же строках статьи ставил Соломон ребром наиболее жгучий вопрос пушкинистики: уступила Наталия Николаевна Дантесу или нет? — и сам же клал этот вопрос на обе лопатки, в архив, как решенный раз и навсегда. Ибо чего же проще? Изучив письма множества женщин-современниц, особенно интимные, отыскав полсотни мелких упоминании о Дантесе, доказал Соломон всю безграмотную безнравственность постановки этого вопроса. Ибо не мог сей грязный убийца приносить жертвы на алтаре любви за неимением, так сказать, скипетра, ввиду врожденной приспущенности своего любовного штандарта. Короче, как могла Наталия Николаевна уступить импотенту?
Как дважды два доказывал Соломон и то, что, помимо Елизаветы Воронцовой и родной жены, были у Пушкина еще только две, может быть три любви, да и только. Ибо никаких прямых доказательств прочих связей история не сохранила! Ну и что, что сам писал о том, как за Фикельмон в голом виде бегал? Но ведь только бегал? А не наклепал ли на себя? А если и бегал, то догнал ли? Мало ли что человек сам на себя наговорит, даже в суде признание еще не есть доказательство вины! А было ли еще что — этого нам, граждане литературоведы, знать не дано, мы там со свечкой не стояли. Поэтому и давайте считать, что не было ничего, что не доказано.
Статью, правда, печатать не рискнули, лицемеры проклятые, побоялись острую и злободневную тему поднять, но о Соломоне заговорили, и однажды, проснувшись поутру, понял Соломон, что стал знаменитым. Стали печатать другие его статьи, связанные с развенчанием других, менее острых легенд о Пушкине. Много шуму наделала длинная его повесть, написанная от первого лица, по которой даже Центральное телевидение фильм сняло — «Веду следственный эксперимент», где рассказал пушкинист Керзон о том, как продал комплект «Брокгауза и Ефрона», на вырученные деньги поехал в Москву, где получил после долгих хождений по инстанциям разовый пропуск в церковь у Никитских ворот, где венчался Пушкин. Увлекательно описаны были и сторож у входа в церковь, по нынешним временам приспособленную под лабораторию исследования явлений сверхпроводимости, и стол для пинг-понга, сразу бросившийся Соломону в глаза и отчего-то показавшийся столом для рулетки, и то, как дружно сотрудники лаборатории, оставив самые неотложные свои дела, бросились помогать в проведении задуманного эксперимента в малом алтаре, где венчался великий поэт. Ибо ясно было Соломону, что легенда о том, что, мол, при венчании у Пушкина упало из рук обручальное кольцо — не более чем злобный вымысел, по гнусности сразу выдающий сочинителя, — ясное дело, Фаддея Булгарина. И вот, при всем честном персонале лаборатории, провел Соломон Абрамович свой исторический эксперимент. Достал из портфеля приготовленную еще дома глубокую тарелку и высыпал в нее добрую сотню медных, тоже в Свердловске еще заготовлены, обручальных колец. Извинился за неполную чистоту опыта, но добавил, что удельный вес меди и золота не настолько различен, чтобы существенно повлиять на чистоту опыта; при нынешней же госцене на золото, он, пушкинист Керзон, располагать подлинными золотыми кольцами 1830-го приблизительно года изготовления все-таки не может. И торжественно, церемонно стал надевать на безымянный палец по кольцу всем женщинам в лаборатории. Всем надел — ни одно кольцо не упало. Потом и всем мужчинам напялил, все равно еще лишние остались. Тоже ни одно не брякнулось. Победоносно ушел Соломон из церкви прямо в большую пушкинистику.
Жил Керзон, впрочем, не одним только развенчанием легенд. Никто и никогда не составлял картотеку ВСЕХ людей, с которыми общался или мог бы общаться Пушкин. Соломон составил ее и продолжал все время пополнять. И всем мыслимым потомкам таковых людей, едва только отыскивался заветный адресок, писал Соломон задушевное письмо: нет ли чего о Пушкине? На тысячу писем одно приносило результат — там семейную легенду, тут неизвестную остроту, вот, глядишь, одной легендой меньше в пушкинистике становилось, одной
пушкинской эпиграммой больше. А годы шли, сменялись десятилетия, все меньше находок попадалось, но, против всяких ожиданий, были они все весомей. Как бомба с небес, рухнуло на пушкинистов Соломоново исследование «Пушкин и Ланской», где безупречно отточенными аргументами и неоспоримыми фактами доказывал автор, что Пушкин и Ланской — будущий муж вдовы Пушкина — скорее всего могли быть знакомы! Ведь тогда — страшно подумать, что никто не понимал этого раньше! становится понятно, что Ланской женился на Наталье Николаевне, исключительно руководствуясь чувством дружеского долга!Вел Соломон и большую общественную работу. Стал как-то раз даже застрельщиком большого всесоюзного движения, проходившего под лозунгом «Пушкин — для каждого города и села». Идея Керзона была проста: пусть не останется по всей Руси великой ни одного города, ни одного поселка городского типа, ни даже, по возможности, ни одного села без памятника Пушкину! И впрямь ведь стыдно, что ни в Киржаче, ни в Верхоянске, ни, скажем, в Темрюке нет даже махонького памятника великому поэту. И поставлено было по Соломоновой инициативе памятников и бюстов немало. Фельетонов же его о неуважении к памяти Пушкина (встречалось, оказывается, и такое) просто боялись.
Врагов особенных не было, все знали, в каком учреждении Соломон Пушкина по субботам проповедует. Не считать же врагом Леньку Берцова, — ровесника, поэтому Леньку, а не Леонида Робертовича, — декана факультета, на коем Соломон до выхода на пенсию зарплату получал: раньше это высокое место занимал Соломон, но в конце сороковых попросили его оттуда — брякнул не вовремя, что Пушкин жене письма по-французски писал. Берцов, конечно, занимал по сравнению с Керзоном место более высокое в мире преподавательском, но был — если сравнивать положение литературоведческое, а не деканское, — по сравнению с Керзоном сущей мелочью. Его приходилось считать уж скорей другом, чем врагом, — столько лет было провоевано штык против штыка на поле историко-литературоведческой брани. Берцову не особенно повезло в жизни, да к тому же был он в ней таким же одиноким стариком, как и сам Соломон, — и на литературной ниве тоже. Ниву он, впрочем, выбрал себе тощую да жилистую, всю жизнь исследовал творчество пресловутого графа Хвостова, даже составил том для «Библиотеки поэта», том этот все в планы не ставили да не ставили, даже удалось ему пяток сочувственно-реабилитационных статей о своем кумире в научных изданиях опубликовать, но чуть только пытался он из своих статей книгу сложить, как она кубарем летела на рецензию к Соломону, ну… и… Впрочем, как-то прожив семь десятков лет с пятым пунктом и без отсидки, продолжал читать лекции Берцов на своем факультете, рассуждал о русской литературе XIX века в том духе, в каком полагалось, а в последние годы — причем по инициативе Соломона! — стал ходить к последнему в гости, поругаться и чаю попить. И уж совсем было бы смешно Соломону считать своим врагом полоумного Степана с первого этажа, который, как рассказывали ученики в семинаре, раз в две недели отправлял шпионское донесение, почему-то в Минздрав, о фанатической преданности С.А. Керзона А.С. Пушкину. Соломон в этом ничего плохого не видел.
Соломон не скучал. Сейчас, к примеру, вел он длинную переписку с одесским обкомом: требовал установки в Одессе памятника Елизавете Воронцовой. Фельетон в центральной газете «Ее знал Пушкин», — впрочем, в рукописи фельетон назывался «Его жену знал Пушкин», но не пропустили, гады, побоялись народу правду в лицо сказать, — и так уже взбудоражил этот прекрасный город. Социологический опрос, ради которого не поленился Керзон на свои на кровные скатать в Одессу, недвусмысленно показал, что 99 % одесситов полагают: памятник Воронцову стоит за то, что его жену… м-м, скажем… знал Пушкин. И вопрос стоял совершенно ясный и для обкома неудобный: если уж не убирать памятник Воронцову, то уж по крайней мере ставить полнометражный памятник его жене. А деньги где?
Немногим больше года он вышел не пенсию и теперь мог все свое время отдавать Пушкину без остатка. Вот и сегодня, вставши в шесть утра, сделал он физическую зарядку, облился в ванной ковшом холодной воды. Жил Соломон по свердловским понятиям просторно, в однокомнатной квартире с ванной, совмещенной, конечно, — и с телефоном. Сел работать, написал четыре страницы нового исследования о городах, которые мог бы посетить Пушкин, — если бы Николай Первый, этот кровавый ублюдок, отпустил бы гения русской литературы в поездку по европейским городам, — о тех отелях, где Пушкин вероятнее всего остановился бы, о тех исторических личностях, с которыми он, вероятнее всего, там повстречался бы, как повлиял бы на их жизнь и на творчество. Работа шла споро, он как раз окончил описание возможного посещения Веймара и собирался, в силу особенностей своей музы, не признающей географических расстояний, начать описывать возможное посещение Кадикса — как зазвонил телефон, и оказались на другом конце провода племянница Софа, а совсем не Ленька, декан хренов, — как подумалось ему, прежде чем взять трубку. Долго и по-семейному расспрашивала о здоровье, Соломон даже растрогался, потом о работе, очень интересовалась пушкинским временем, особенно декабристами, обстоятельствами восстания на Сенатской, задавала немного наивные вопросы — к примеру, отчего это все так внезапно случилось, — и когда он объяснил ей, что внезапно было не восстание, а весть о смерти Александра Первого, сказал ей также, что умер царь Александр, как точно теперь известно, от дурной болезни, вообще все в этой поганой династии были либо алкоголиками, либо английскими шпионами, либо наркоманами, либо импотентами, либо… Соломон чуть не сказал «сектантами-скопцами», но что-то не вспомнил доказуемого примера. Софа очень попросила дать ей почитать что-нибудь об этом периоде, и еще ее зачем-то интересовал легендарный шарлатан Серафим Саровский. С этой последней просьбой Соломон помочь не мог ничем, а по остальному имелось у него все что душе угодно — с поправкой, конечно, на то, что не все авторы стояли на истинно правильной точке зрения. Договорились, что она зайдет к пяти — когда он работать закончит.
За окном вовсю летели желтые листья — кончался сентябрь. Ясное дело, лезли в голову соображения о «короткой, но дивной поре» (вероятно, из года в год происходившей где-то в стороне от Свердловска, так или иначе, Соломон ее сроду не видал), а также и о собственной осени, о наставшей творческой зрелости. Керзон чувствовал себя по-юношески полным сил. Сколько еще оставалось тем! Кому передать их? Где взять себе смену? Сколько талантливых людей тратит себя попусту: тот же Ленька, не занимайся он своей чепухой, сколько мог бы интересного разыскать, пусть не на магистральных дорогах пушкинистики, так хотя бы на проселочных. Вот ведь тема, например: на каких лошадях, с каким извозчиком поехали Пушкин с женой после венчания? Какой дорогой поехали? Как вечер провели? Чем потом занимались? Соломон, размечтавшись, уже видел в грезах некую книгу какого-нибудь своего ученика, под названием «Один день Пушкина», а надпись на ней будет непременно дарственная, такая, скажем: «Великому учителю — недостойный ученик»… Соломон оборвал себя на полумысли. Как же. Дождешься от них.