Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Пазл без рисунка
Шрифт:

Популяция

Столовую она покинула как раз к окончанию пары. Никаких звоноков. В один момент – раз! – все свободны, катитесь, валите, до свидания. Перваки покидают аудитории с ошеломлёнными лицами, переговариваются друг с другом, будто пережили необыкновенное приключение – вот так выглядит школа после завершения оной. Ну, сначала надо-то на все пары отходить. Для приличия. Кристина посмотрела на расписание. Предупреждали, что оно будет меняться сперва, пока не стабилизируется учебный план. Где-то за стенками, за перегородками, далеко от нас переваривает информацию, думает огромный мозг, центральный процессор, чтобы обустроить наиболее оптимальный уклад новоявленным студентам. Аудитория… триста… какая-то там… Вняв последующим двум цифрам, Кристина отправилась в указанную аудиторию, в то время как остальные обучающиеся всё больше и больше заполняли коридоры – перерыв, и все ринулись в столовую, чтобы сделать и без того шумную сутолоку невыносимой.

Траектории

Вступительные испытания я сдал отлично. Оставалось отнести оригинал аттестата в вуз. Родители похвалили меня, что выглядело немного комично – кукольник вряд ли станет хвалить куклу за прекрасное выступление. Повторюсь, моя жизнь была чётко сконструирована и отлажена, оставалось только изумиться прочности лесок и отточенности движений всесильного кукловода. Ясное дело, я отдал оригинал аттестата в приёмную комиссию и де-факто был зачислен на факультет. Не знаю, как обстояли дела у Вали. Она исчезла. Передала, что уезжает на море и до конца лета в Москве не появится. Она поздравила меня – голос у неё был холодным, отстранённым – мы говорили по телефону. Голоса в телефоне всегда кажутся отстранёнными, но в её словах таилась догадка, что в её жизни я внезапно перестал что-либо значить, словно проведённое вместе с ней время вмиг перечеркнулось, и в руках моих остались бесполезные, рассыпающиеся воспоминания. В конце она добавила что-то про Сатурн. Что-то про небесные тела. И после этого след её простыл, будто лесная чаща поглотила обратно её фигуру. Я даже не могу поручиться, было ли всё произошедшее реальным. Честно говоря, мне и не хотелось об этом думать. Я вернулся в Ульяновск, и следующий месяц мы с Валей не созванивались и не переписывались. Я даже не скучал по ней.

Пыль

Собрав мусор, Инна заправила постель и села на кровать. Посмотрела на часы, вздохнула.

– Во сколько вторая пара начинается? – спросила она.

– Эм… не знаю, – ответила Кристина. – В десять, что ли.

– Угу. Пфф! – Инна разлеглась на кровати. – Слушай, ты… как тебя…

– Кристина.

Инна засмеялась.

– Точно. Прости, сразу не запомнила. А ты откуда?

– Из Ульяновска. А ты?

– Я из Камышина.

– А где это?

– В пизде.

Девушки засмеялись. И замолчали. Кристина не знала, как поддержать разговор, а Инна лежала себе, пялясь в потолок, и что-то напевала под нос, какую-то модную песню. Опустив ладони на живот, Инна начала его массировать, постепенно продвигаясь к паху. Кристина отвернулась

к окну. Вдалеке высились крепости-многоэтажки, чьи контуры обволакивал солнечный туман; ничего почти не изменилось со вчерашнего дня. Казалось, здания либо растут прямо из воздуха, либо врастают в землю так глубоко, что само их основание – предание старины, что пробивает континуум и распространяется в нём ветвистыми корнями, узреть количество и длину которых теперь невозможно, и крепости, позабывшие о фундаменте, висят преспокойно в пустоте. Комната в общаге – как граница миров, отель на отшибе; двигаться больше некуда, разве что в сторону земель без земли, в пустыри, где суша и вода сливаются в тотализирующем звоне горизонтального измерения, и глубины, отныне беззащитные, выпучиваются, признав абсурдность самой идеи прошлого; двигаться больше некуда, однако, разве движение не есть лишь тень самого себя, ибо движение присутствует там, где его уже нет; за нами остаются пустыри, пока мы возводим жилые комплексы в невесомости; мы движемся, отравленные движением, когда больше некуда двигаться, ведь смысл движения заключён в границе, где донья вздыбливаются, где нас охватывает страх, что представляет собой не реактивность нашего физиологического аппарата, но феноменально неразбавленную неясность, которой нигде, кроме как на границе, нет. Движение граничит. Такова его функция. Солнце продолжало подниматься над Кировским районом, сильнее затапливая дома в лучистой дымке. Другими красками играет глагол «испаряться» – это инфинитив собственной персоной, знак чистоты, что, конечно, является абсолютной тавтологией, только знак, выходец из пустошей; если знак и обозначает что-то, то только отсутствие, великое ничто. Она хотела выпить чаю, пофантазировать, может, покурить, хотя до сих пор до неё не доходило, в чём толк от сигарет, лишь добавляют горечи и портят вкус сига это просто привычка это твоё отношение к жизни своего рода этический императив; за спиной звучат стоны мнимого совокупления, ладони гладят лобок, один за другим жесты отзываются тупой болью; это произошло ночью, когда я рассыпалась частями знака-лица, и сколько частиц ни возьми, отсутствия не восполнишь того отсутствия с которого всё началось; пустырь – это каждный наш шаг, каждый вдох, каждый чих. Веселие в wastelands. Неужели только напившись, начинаешь видеть солнечный луч? Ты видишь – не освещаемое, а сам луч в его ноэтической реальности. Пыль озаряет солнце. Мы становимся пылью, прозревая, – пыльные, мы наконец видим свет. Только пыль видит знак. Свет – это пустырь, это наше движение; освещённые грани остаются в отсутствующем сиянии бесконечно щедрого светила. От границы нельзя сбежать, она сама нас находит. Ты куришь за домом, пока под ступнями твоими разверзается пропасть, откуда вырывается ослепительный инфинитив исчезновения. Горечь во рту, как после поцелуя, но всё дело в дешёвых сигаретах. Стоны за спиной я бы с радостью всё забыла память будто играет мной солнце много солнца тогда хоть и была тёплая погода но мороз буквально въедался в кожу которая начала идти трещинами и шелушиться словно тело моё древняя статуя а я сама постарела на много-много лет. Под самыми окнами пролегала дорога, по которой вчера она поднималась к университету. Долгая история, незачем её вспоминать, однако пережитое выстраивается в некий рассказ, в котором главным приёмом служит ожидание, которое, в свою очередь, есть не что иное, как невозможная встреча. И т.д. и т.д. Кристина улыбнулась – собственной глупости, собственному стыду, как если бы её застукали за просмотром порнофильма или за тем занятием, которому лучше придаваться в туалете или в ванной; не понятно, с чего это вдруг ей стало стыдно, и Кристина как бы съёжилась, её тело начало сжиматься – кожа теряла влагу, уменьшая площадь и укрепляя покров, чтобы никто не смог пробиться внутрь, ведь стыд неизменно стремится спрятать себя самого от чужих глаз, обязательно осуждающих и гневных, глаз, что воплощают в себе взгляд одного, великого, всезнающего судьи, жестокого и справедливого жестокость и справедливость два нераздельных полюса одного карающего акта. Тем не менее, сжаться до полного изченовения не получалось – прячась, стыд одновременно кричал о себе, вопил что есть мочи, что и заставляло Кристину чувствовать, как частицы её тела борятся с противоположными стремлениями: собраться в единый неразделимый атом и разлететься в стороны, как при Большом Взрыве; мне стыдно… Почему? Идиотка. Настя ведь точно сейчас в универе, сидит на паре, слушает… а что у нас первой парой?

Искажение

После того, как Света переоделась в домашнюю одежду, они начали готовить ужин. В этом процессе Кристина также уловила ощущение уюта и защищённости. Темнота за окном с разбросанными по ней огоньками привлекала с той же силой, с какой и отталкивала. С завтрашнего дня её больше не будет здесь, она поселится в маленькой комнате, будет спать на узкой старой кровати, окружённая обветшалыми стенами, а по углам будут красоваться скопища паутин и пыли. Успокаивало другое: завтра она увидит Настю. Общага так не страшила, когда Кристина вспоминала о Насте. Такие думы проходили где-то за границами общих положений, где события в мире ещё поддаются каким-то объяснениям. Ты начинаешь по ней скучать; это что-то напоминает. Слабое озарение, как тусклый свет в замызганном окне. Скука томительна и прекрасна: настоящее устремлено к будущему, как числовой ряд неизменно перетекает в бесконечность; останавливаясь на одном числе, следуешь за другим, замечая, что это движение присутствовало во всех интервалах и пропадает в собственных истоках; что остановка была мнимой, а настоящее время служило только искусственным ярлыком, которому судили сдерживать непрестанное кочевничество событий – ведь событие никогда не заканчивается, оно подточено ожиданием и, в принципе, не имеет завершения; всякое событие направлено на собственный ещё не поставленный образ. Скучая, ты вспоминаешь, что это ещё не всё, что организм поддерживается только энергией ненаступившего, и настоящее – это недоделанное будущее, но будущее таковым никогда не станет. Скучая, ты понимаешь, что ничего, кроме скуки, нет; она – твой товар, твоё нутро, твоя граница, она – это ты. Я снова увижу её и услышу её голос, который и так звучит в воспоминаниях, но он какой-то другой, звенящий, как металл, голос изменяется по мере того, как я пытаюсь в точности воссоздать его, однако внутренний слух искажает голос до неузнаваемости – просто меня влечёт запечатлённый образ, однако он какой-то худой и ломкий, как неудавшаяся копия, тем не менее, ничего другого я не могу представить, я готова городить одну копию за другой, чтобы наконец добраться до оригинала. Масло зашипело на разогретой сковородке – хрясь! – из пробитого яйца вылилась жидкость, в пару секунд загустев и покрывшись по краям заскорузлой желтоватой плёнкой; от сковородки исходил дразнящий запах, приковывающий Кристину к этой квартире, к этой кухне, к скрипящей раскладушке, добавляющий больше горечи к предстоящему отъезду. В одночасье всё стало до боли привычным и знакомым, и подобное чувство тем больше обострялось, чем яснее становилась мысль, что предстоит завтра.

Ад

У тротуара слева стояла «девятка» – стояла уже очень давно, казалось, машина вросла в грунт, пустив корни такова особенность материи стоит ей остановиться, как из неорганики она превращается в автономный организм и стала чем-то вроде местной достопримечательности. Как сыпь на теле прокажённого, ржавчина толстым слоем покрыла почти весь корпус автомобиля, и угадать истинный цвет этой колымаги было почти невозможно, однако машина с титаническим спокойствием переносила заразу; стёкла помутнели от пыли и грязи, а те уже потеряли счёт времени, окаменев и воплотившись в подлинную археологическую находку; только фары оставались ясными и чистыми, впирая в стену дома напротив свой ничего не значащий взгляд. Кристина остановилась у машины, огляделась, уверенная, что за ней кто-то следит; глаза невидимого наблюдателя таились за углом дома, высовывались из-за припаркованных во дворе машин, или же смотрели на Кристину откуда-то издалека, как из телескопа. Кристина обошла дом и неприятное чувство исчезло; перед ней открылся тот же вид, что и из окна кухни это же холст! не земля и не небо один только белый свет и цвет и свет одно суть вещей пустая пустотная пустотность опорожнённая порожность, только теперь он, не обрамлённый рамкой окна, неприрученный и не отдалённый оконным стеклом, оказывал на девушку гораздо более сильное влияние: стремление сомкнуться, обрасти корой и стать предельно плотной, цельной субстанцией, которая станет впоследствии узлом вечно сворачивающегося в ней простора, зазвучало отчётливей и звонче, и Кристина поспешила подняться на горку, с вершины которой начинались ряды пятиэтажек, построенные, видимо, в эпохи столь отдалённые, что любой вопрос о времени отпадал сам собой. Кристина пошла через дворы; подъезды стареньких домов чернели вязкими холодными тенями – свет не добирался до них, будто испытывая перед этими подъездами ведомый лишь ему одному страх. Девушку успокаивало то, что сейчас было утро – небо чистое, как протёртое стекло, а солнце беззаботно, даже дружелюбно хотя конечно это маска это лицедейство причём очень искреннее лицедейство кривляние без задней мысли которому веришь и вера столь сильна что само время воспринимается не иначе как ошибка в бытии или невозможность бесполезное ответвление в мироздании и добродушно, – но при малейшем сомнении в подлинности всех этих обстоятельств, при мысли, что это утро не более чем маскарад, в душе просыпался страх надо уничтожить в себе это критическое чувство, маленький пронырливый червячок ползает из одного слоя в другой если мозг человека вообще можно вообразить слоистым интересно мозг думает в себе на что он похож потому что не может посмотреть на себя пусть он будет слоистым и пусть из слоя в слой будет переползать червячок червяк критического умонастроения и выгрызет себе сеть туннельчиков сквозь которые и будет сквозить известное чувство обмана; как мелкое, назойливое животное, он, этот страх, начинает пить кровь, одновременно отравляя её, как клещ, пускающий обезболивающий токсин на месте укуса, дабы настроить бесперебойную поставку бактерий и вирусов в организм, – во всём начинаешь видеть знаки, предвещающие пришествие необъятного ужаса. Но ужас не приходит, он больше, чем все эти вещи, неуклюже ютится за предметами, льётся холодным и липким потоком вдоль стен… видимо, катастрофа не может наступить, потому что ей не хватает выражения в этом мире; ей мало мира, мало букв, слов, фигур, мало воздуха, мало множества и множеств; а когда ужас придёт и катастрофа свершится, она поглотит, свернёт себя, измолотит, как будто она сама для себя была главной целью, себя желает уничтожить катастрофа – свести в ничто, ибо ничто – прекрасный знаменатель катастрофы, ведь, свершившись, ей станет мало себя самой; катастрофа существует по ту сторону бытия ад – это ожидание ада, глупенькая, как ты ещё не догадалась адская бездна – это место, где ад ещё не наступил ад ещё не наступившее

Сквозь меня

Я знаю, что пара ещё идёт. Я захожу в универ – тут тихо, даже как-то зловеще тихо, прохладно, белые стены, вымытый пол – ни души, кроме охранников, все люди будто вымерли. На меня не лает вахтёрша и не ворчит завуч из-за опоздания. Вы сами по себе. Я могу скрываться, прятаться. Сейчас должна быть отечественная история; говорили, преподаватель жёсткий, трудно у него экзамены сдавать. Девушкам легче. Особенно красивым. Парни даже не прятали глаза, кроме того, что напоминал Кристине футболиста. Тот паренёк опустил голову, будто услышал что-то постыдное. Да, мой мальчик, женщина – это ещё и объект твоего желания, предмет твоих тайных набегов на порносайты. Женщина – это дырка где-то под пузом, это грудь и жопа, в общем, да, мой мальчик, женщина – это женщина, и нечего стыдиться, нечего прятать взгляд, все всё знают, и ты знаешь, что все знают. Топорщиеся штаны, неприятные пробуждения, что лицо мгновенно наливается краской, и скорее, скорее в туалет, попасть в унитаз бывает сложновато, конечно, но, что поделать. Он ещё смотрел на Кристину странно. Никак влюбился… Теперь сидит на истории, горюет, не знает, что его мечте пришлось сегодня вновь проснуться с первыми птицами и сопровождать восход, тащась вдоль ветхого города, чтобы в итоге обломать чей-то постельный эпилог. Настя ведь, наверное, тоже сейчас на истории, и я не имею ни единого понятия, каким выдалось её утро, пробуждение, душ, завтрак, дорога и прочие элементы приземлённого человеческого быта, незамедлительно очерняющие образ, который создаёт для себя влюблённый. Она лишь появляется и исчезает, подобно видению, и я нахожусь в её владениях, в этих степях, где солнце ополчается на навязанное ему круглое бытие, и свет рвётся за пределы символов, что продуцирует человеческий ум, корнями уходящий в сокровенно-племенной ужас перед внешним миром, где вода и суша пребывают в нераздельном слиянии первичного дара безликого божества, и я растворяюсь в бесподобном свечении, желая только увидеть её, заметить её взгляд, направленный на меня, сквозь меня – мне достаточно увидеть её лицо, для которого моя личность совершенно безразлична; мне хватит узреть собственную недостаточность в её глазах, чтобы я снова начала мечтать о встрече с ней, понимая безнадёжность своих ожиданий. Но Кристина боялась. При всех охраняющих, очевидных истинах она испытывала суеверный трепет, что Настя заметит её, и взгляд упрётся в Кристину, как в непреодолимую преграду, и тогда нужно будет сыграть перед Настей определённую партию, ведь они друг для друга просто одногруппницы – на этом тезисе значение их взаимоотношений исчерпывается. Кристина чувствовала себя уверенно ровно до тех пор, пока не поняла, что пара по истории не бесконечна и нельзя вечно оттягивать то, что вчера открылось ей, новое обстоятельство, новое условие существования, более благородное, чем неизменное влечение к мальчикам, хотя, после Егора Кристина ни с кем не заводила отношений. И не то чтобы меня к ним сильно влекло. Ну не вижу я ничего особенного в том, что есть у них и нет у меня. Не ощущаю я ничего сокровенного в эрегированном члене, в горячем шёпоте, в неловких попытках отыскать наконец то, что служило объектом сотен и сотен мечтаний. Это не для меня. Раньше я не замечала этого. Не то чтобы имело место собственно само влечение. Мальчик и девочка. Совершенная

разность.

Загадка

В ту ночь я не мог прийти в себя. Честно, не хотелось мне снова с ней встречаться. Я придумывал разные отговорки, но каждая из них казалась глупой и неправдоподобной. Бросив это дело, я почитал, кто такие Хоффман и Кастанеда. Что говорить, увиденное лишь подкрепило недоверие к Вале. В школьном курсе химии ничего не пишут про ЛСД и о том, что первым человеком, кто синтезировал это вещество, был Альберт Хоффман. А день велосипеда – это раздутая до уровня легенды байка, когда Хоффман, намеренно приняв дозу синтезированного препарата, поехал из лаборатории домой на велосипеде. Это первый задокументированный случай, когда человек принял ЛСД. Великое событие, трудно его с чем-либо сопоставить. И всё-таки для меня оставалось загадкой, почему дорогу от парка до метро Валя сравнила с днём велосипеда. Вроде, ничего необычного не произошло, и мы оба были в своём уме. Заурядный вечер.

Начав читать информацию о Кастанеде, у меня чуть голова кругом не пошла. Дон Хуан и пейот надолго засели в памяти. Столь обширный материал я оставил на совести Вали, встречу с которой у меня не хватило воли отменить; утром мы созвонились и уточнили место встречи.

В чаще

Возвращаться в Строгино сразу после экзамена мне не очень хотелось. Конечно, позвонили родители. Минута в минуту, как закончился экзамен. Как всё прошло? Как вы и предполагали. Я сказал, что еду в Строгино. Порыв необыкновенного бунтарства. Я сел на траву и закрыл глаза. Первое, о чём я подумал – экзамен провален. Куча ошибок, да ещё бланки заполнены неправильно. Мало ли! Может, я нарочно пытался завалить экзамен? Может, это был единственный способ показать своё несогласие? А потом я забыл про экзамен. Хрен бы с ним. Я устал. Я имел право на отдых. Сколько я так просидел, не знаю, но в какой-то момент послышался шорох. Он приближался. Скоро я увидел девушку в кремовой сорочке и голубой юбке. Она улыбнулась и сказала, что заметила меня, когда я шёл от метро к университету. И добавила, что я ей понравился. Я ничего не понял. Разве что внутри проснулось знакомое каждому мужчине ощущение, когда с ним знакомится симпатичная девушка. А она – она и впрямь была симпатичной, я даже подумал, что сплю, потому что… чтобы я кому-то понравился! с трудом верится, если честно… Твоя ухмылка о многом говорит. Не спорю, я весьма наивен. Мы с ней разговорились. Правда, мне не о чем было говорить, кроме как о Гейзенберге и принципе неопределённости, но девица эта слушала в оба уха, по мановению проникнувшись трагедией бедных частиц, не по своей воле захваченных броуновским движением. Она же, по её словам, поступала на факультет психологии. Когда рассказ дошёл до Кастанеды и Хоффмана, девушка, не стесняясь в выражениях, начала поносить тех (в основном, это были люди из приёмной комиссии), кто в упор не замечал величайших достижений этих прекраснейших учёных. Я не знал, кто они такие. Один принимал мескалин, другой – ЛСД. Что с того? Всё же, диалог наш затянулся, и я совру, сказав, что мне было интересно слушать эту свалившуюся на голову Валю, как она представилась. По сути, мне достаточно было того факта, что со мной говорит красивая девушка, не обделённая умом, и, что самое главное, признавшаяся, что я ей понравился. Это не могло не вызвать самые что ни на есть эгоистические чувства, которые подкреплялись адресованными мне комплиментами. Я хотел спросить почему, но так и не сделал этого. Беседа вернула всё время, что я провёл вдалеке от людей, от пустых и бестолковых разговоров, когда отсутствует необходимость представлять себя, демонстировать свои намерения, цели. В общем, я вспомнил, что беседа – это не только собеседование, где приходится манипулировать выражениями, как фишками в пятнашках, да и сами выражения не уходят далеко от официально-делового стиля; когда можно без умолку тараторить о том о сём, а если ляпнул глупость, посмеяться, потому что, как и всё сказанное, эта глупость не имеет никакого значения. Наверное, это был флирт; мы оба понимали, чего хотим, во всяком случае, я так думал; вероятно, диалог наш был не более чем разрядкой после тяжёлого экзамена. Мы смеялись; мы не знали, что с нами будет – и смех становился звонче и бодрее; мы находились на грани истерики. Вернулась простота, божественная простота, святая простота, и поначалу я боялся поддаться ей, предчувствуя необратимость подобного шага; неловкие паузы с моей стороны прерывали диалог, делая нагляднее мою скованность, и Валя, внимательнее присматриваясь ко мне, вновь начинала смеяться, наверное, пытаясь с помощью смеха разбить моё смущение, смыть мою оторопь. Тем временем воздух сгущался; пространство наполнялось тёплыми, тягучими оттенками, и в растущих сумерках, подносивших ожидаемую прохладу, её тело приобретало более притягательные, соблазнительные цвета. Сплошная физиология, однако в таком антураже самое низменное, плотское желание принимало черты чудесного, сказочного явления, но, как ты понимаешь, я молчал об этом.

Мысли стирают сознание

От кабинета коменданта к выходу вёл короткий коридор; лампы были выключёны, и с конца коридора бил поток яркого света. Кристина быстро проскочила через коридор, оказавшись рядом с лифтами. Поглядев в сторону парадного входа, Кристина всё же решила подняться и посмотреть свою комнату – приезжать завтра с утра неизвестно куда она не хотела. Это была спасительная мысль, будто посмотрев комнату, Кристина её приручит, как приручит неизвестную и устрашающую жизнь, которая начнётся вместе с учёбой в университете. Однако подобная задумка являлась обыкновенной реакцией испугавшегося человека. Возникшее в кабинете коменданта чувство имело тотальное воздействие – теперь всё время целиком сместилось за любые пределы. Зря я так сделала. Зря я приехала сюда. Зря подала документы, поступила в этот универ. Это ошибка. Как теперь объяснить это другим? Мама-папа, привет, я попала в лабиринт. Карту потеряла где-то по дороге. У меня есть какой-то ключ, но он, чёрт возьми, ни к какому замку не подходит. Подумай, наверное, всё дело в том, что ключ сломан – поцарапан, сбит, откололся какой-нибудь зубчик или типа того. Замки-то все в порядке. Нажала на кнопку, и длинная вертикальная кишка отозвалась хрипом и скрежетом, словно я ненароком потревожила покой древнейшего из чудищ. Это дух лабиринта. А потом раздался звук – ууууоооп-пщдц-пффф! – и что-то пришло в движение. Лабиринт открывает свои врата. Я уже давно в лабиринте. И карты никогда никакой не было. Кажется, выход прямо за спиной, оттуда бьёт свет, слышится жизнь, чувствуется пульс, надо только шагнуть назад, однако устройство лабиринта таково, что вернуться невозможно даже после первого шага. Я пячусь, пячусь, пячусь. Попятная тактика – тактика каждого, кто очутился в лабиринте. Что-то за спиной. Говорят: «кожей чувствовал чьё-то присутствие». Правда, сколько ни оборачивайся, ничего не увидишь, кроме лабиринта. Мне не поверят. Мама с папой дружно фыркнут и закатят глаза; им по барабану душевные метания. Я вне времени, значит – вне семьи. Я одна в лабиринте. Лифт остановился. Раскрылись скрипучие старые створки, звук такой, будто раздаётся из темнейших эпох, великие мученики, так скрипят сухие костлявые веки слепцов, чьи глаза впервые зрят и прозревают. Глаза зрят лабиринт. Тускло, неприятно, на железной стене нацарапаны имена, ругательства, набор из чисел и символов, будто лифт постоянно остаётся обетованной землёй неизведанной цивилизации. Мама скажет, что я всё придумала, накрутила себя и вообще ни разу не задумывалась о своём будущем отсюда все твои проблемы говорит мать ты не понимаешь что время уходит ты не понимаешь мама что мы в лабиринте у нас нет времени время идёт своим ходом пока мы пятимся пока мы отступаем времени нет. Кабина напоминает гроб; тебя хоронят в небо. Восьмой этаж. Прожжённая кнопка глубоко провалилась в панель и застряла, но лампочка зажглась, и лифт закрылся. Так похоже на то, что я испытала, приехав в Волгоград. Житель лабиринта – логический парадокс. Кабину трясёт, пол подрагивает, будто вот-вот провалится. Разговорчивые механизмы: пшикают, пищат, трещат, улюлюкают. Как бы ни застрять здесь. Я уже в лабиринте. Постоянно пячусь. Дверь открылась, когда я вспомнила про Москву, однако тут нет связи, случайно вышло, что про Москву я вспомнила, когда дверь открылась; мозг пеленает и сворачивает узлами реальность – возникают связи, которых нет; связь и есть реальность, следовательно, реальность есть то, чего нет. Площадку заливало солнцем. Совсем как летом. В Москве сухо и пыльно. В Москве отстойно. Ныне горюем о лете. Наступила осень, и не придётся теперь каждое утро принимать ледяной душ, а днём подыхать от духоты. Да, в Москве было невыносимо. Она меня заклеймила. Всё, что у меня не получилась – это Москва. Та, кем я не стала – это Москва. Та, кем я останусь до конца жизни – Москва. Окутанный мглой город; злой, закрепощённый город; всякая улица, всякий проспект, всякий переулок утопают в тумане – тяжёлом и ядовитом, тумане из самого ада; коптятся торфяники, и пространство осаждают миллиарды кубометров смога; воздух непроницаем и страшен; прозрачность – райское, безвинное состояние, когда видно линию горизонта, и здания, и крыши зданий, когда видно небо и известно, что есть даль; стена, сама идея стены, этот смог, как будто не было никогда проницаемости, это всё фальшь и иллюзия, а на самом деле – заколоченное, залитое дымом пространство, которое всегда было таковым, и люди ходят, как замурованные, через туман, пока само пространство не будет опровергнуто и разрушено, пока не поймёт человек, что он – часть монолитного города. Извини, мама, я провалила экзамены. Не видать мне востоковедческого факультета. Все разъехались по домам, общага омертвела. Не сегодня-завтра вернутся заблудшие души и будут дальше блуждать. С чего мне вообще пришёл в голову образ лабиринта? Кто бы знал. Мысли, как споры, оседают в сознании, прорастают, вьются, точно стебли плюща, закрывая оставшееся пространство. Мысли уничтожают сознание. Надоело искать двери. Сегодня только этим и занимаюсь. Постучавшись и не получив никакого ответа, Кристина вставила ключ. Замок не поддавался. Потянув ручку на себя, девушка крутанула ключ ещё раз – замок послушно щёлкнул. Полумрак зашторенных окон и мягких дух'oв вперемежку с ароматом кремов и шампуня. Справа стояла застеленная кровать, рядом с ней – приставленный к стене письменный стол. Над столом висели две полки, обе заставлены книгами – учебники по праву и юриспруденции и всякие романчики, что-то про вампиров и любовь. На столе лежало несколько тетрадок, ноутбук с закрытой крышкой, ещё красовалась тарелка с неубранным завтраком. В целом, прилегавшая к двери половина комнаты производила впечатление цивилизованного человеческого обиталища, чего не скажешь о другой половине – вдоль окна стояла деревянная кровать с покоящимся на ней грязным матрасом, ещё был стол – такой же, как у соседки, – и стул, их покрывал такой слой пыли, что отгадать настоящий цвет этих предметов было невыполнимой затеей. Кристина осматривала комнату, стоя на коврике перед дверью, она боялась ступить внутрь; она наверняка уже нарушила какой-то негласный запрет, лишь зайдя сюда. Утопленный в гробовом молчании этаж и так напоминал внутренности египетской пирамиды, невозможно, чтобы здесь жил человек, не верится, что всё это построено руками человека. Она уже начала прикидывать, сколько ей придётся здесь жить. Четыре-пять лет. Немереное количество минут, часов, дней, месяцев – в конце концов, это количество иссякнет, однако, столь долгая и дальняя перспектива ни разу не приободрила девушку, скорее наоборот – беря отсчёт ровно с этой секунды, время перестало быть исчислимой величиной – оно приобрело характер вязкой однородной массы, сворачивающейся-разворачивающейся, но никак не завершающейся, словно время отринуло свою векторную ипостась в пользу спонтанного вихреобразного движения, и куда не ступи, везде окажешься в беспредельном, неизмеримом пространстве. Пирамида. Коридор уходит в глубь этажа, коридор похож на колодец – бездонный, тёмный, сырой, кажется, земля не может быть такой глубокой, но тем не менее колодец продолжает упрямо не превращаться в тоннель. Тут время утонуло, забылось, и тебя тоже забудут, и ты сама забудешь себя. Забудешься, заблудишься. Таков лабиринт, когда стоишь на месте и всё равно путаешься. Та самая машина, которая уже фиг знает сколько стоит во дворе, прорастает корнями, живёт в своём собственном отчуждённом вакууме, пленница времени, она тем не менее от времени освободилась, достигла своего собственного, внутреннего развития, как монах-отшельник в вечном отшельничестве, где ход времени уже не важен, где прошлое не перетекает в настоящее, а настоящее – в будущее. Там, внутри, всё идёт своим чередом. Время-жижица, время-клубок. Кристина вышла, заперла дверь. Снова за ней кто-то следит, как утром. Чьё-то незримое присутствие в древней гробнице, страшно до чёртиков, страшно обернуться, страшно сдвинуться с места, чтобы движение не было оценено, прочитано, страшно даже что-то подумать, дыхание перехватило – и сознание будто застыло в бесконечном ожидании, ибо всякая мысль внезапно может стать воспринятой. Меня видно, целиком, полностью, как распахнутый книжный переплёт, вечно открытая книга, идеальная модель чтения. То есть… Моё тело – письмо, буква, знак. Почему страшно? Потому что можно прочесть то, что я прячу. Кто читает? Бесстрастный, безличный взгляд бессмертного божества, самоисточающегося солнца, сердцевины абсолютного пространства, перед которым испытываешь стыд – хотя бы из-за бесполезной попытки спрятаться, затаиться, зашифровать и скрыть желание, но её глаза смотрят – и читают. Глубина разоблачена, письмена изучены и расколдованы, тьма развеяна; язвящее и одновременно блаженное чувство, что я могу быть опознана, и этот момент засекречен, я ещё в силах затемниться, стушевать чувства, снять эмоции, противопоставить её лику собственный, вылепить маску, стать безличной. Она подарила шанс не замечать её, потаённо любить, она подарила мне ночь с условием в одно мгновение высветить её, будто всё это было бестолковой шуткой. Ти-ши-на. Ударение на первом слоге. Она всё равно про меня ничего не знает; наверное, она – призрак, обитающий в лабиринте, его дух, его исток, его смысл. В коридоре пусто. Тихо настолько, что с трудом верится в существование подобной тишины.

Относительность

На крыше жизнь по-другому проходит. Быстрее обычного. Потом приходится платить неустойку, оправдываясь перед собой, что в следующий раз не потратишь бездумно своё время. Но время – не та величина, которую можно тратить. Время и есть растрата, постоянное УЖЕ. Крыша – место мечтаний, пустых разговоров и пьянок. Может, поэтому выход на крышу обычно запрещён? В смысле, здесь правда можно прожечь жизнь. Да, прожечь, потому что эта самая жизнь расцветает буйными красками (пожар, в котором горят фабрики по производству гуаши и акварели – не смог обойти стороной это сравнение… хм… прощу прощения) только когда ты предаёшься беспечным мечтаниям, а болтологию принимаешь за серьёзную философию. Впрочем, может ли философия быть серьёзной? От неё нет никакого толку, одни слова о чём-то несуществующем. Вот говорят люди о бытии. Книги пишут. Хуй проссышь, пока философов поймёшь. А бытие вроде есть. А, может, его и нет. Совсем. Я не сомневаюсь в собственном существовании. Просто у меня нет больше никаких мыслей. Нет, на крышу людям вход заказан, потому что они могут попросту здесь застрять, забыть о том, что происходит на земле. А с крыши на землю есть два пути – один очень быстрый, другой – довольно медленный. Некоторые считают, что быстрый путь – самый верный. Не знаю. Мой друг так и посчитал. И доказал: так оно, наверное, и есть. Он был уверен, что лучше выбрать быстрый путь. Он же короткий. Скорее всего, его соблазнила сама скорость. Ты летишь. Пока мы поднимались наверх, из головы не выходил этот полёт.

123
Поделиться с друзьями: