Печора
Шрифт:
— Что они, с ума посходили? — сказал я недоумевая, а Нина тихо засмеялась.
— Ты что, тоже рехнулась? — сказал я. — Надо им сказать, чтобы они потише там.
— Лежи-и-и, — протяжно прошептала Нина.
— Как лежи! Ты не видишь, что там делается! Ну что можно так колотить? — недоумевал я, а стук становился все ритмичнее и все настойчивее.
— Лежи-и-и-и, дурачок, — сказала Нина, притягивая меня к себе.
Я лег на спину, и мне почудилось, что и здесь какой-то необычный заговор идет против меня. Все знают о чем-то таком, чего я не знаю. И Нина сверкает глазами и смеется, хотя и не слышно ее смеха, а там за стенкой прямо-таки совсем очумели, «Ну что можно так делать в темноте, точно в каждой руке у них по молотку, и они норовят по нашим черепам пройтись
И вдруг мне стало понятно, когда раздался за стенкой дикий стон.
— Дура! Да он ее душит там! — я вскинулся с кровати, а Нина схватила меня что есть мочи и притянула к себе.
Я упал на нее и тут же вывернулся, увидев, какая огромно безобразная у нее грудь. А за стеной стон перешел в такой вывернутый наизнанку крик, в такой дикий, непонятный, неутоленный вопль, будто журавлиная стая, навсегда прощаясь с землей, в смертельной тоске взмыла наконец-то к счастливому поднебесью.
И сердце мое, должно быть, ревностно и благородно, дважды облилось кровью и подсказало незамедлительную реакцию — броситься к дверям, чтобы спасать, спасать, спасать. Нина с прежней прытью, совершенно не придерживая свои огромные груди (они двумя плотными сумками тяжело перекидывались в разные стороны), вцепилась в меня обеими руками.
Я снова обратил внимание, что лицо у Нины будто смеялось, и ее тайная радость в гнев меня привела и решительности прибавила. А там за дверью вдруг все затихло.
— Убил он ее! — решил я и так сильно вырвался„что Нина от неожиданности отлетела на кровать, а я, освобожденный, побежал к дверям комнаты, где были Алина с Герой.
То, что открылось моим глазам, было настолько ошеломительным, что я едва не лишился чувств, Я лишь на — одну доли секунды зафиксировал картину: никаких следов насилия, напротив, счастьем и покоем дышало ее умиротворенное лицо. Все это я приметил лишь в одно мгновение, потому что в другое мгновение этой картины уже не было: Гера, лежавший на животе, я видел его раскрытый искривленный рот с красной губой, огромный глаз его, прикрытый ресницами, так вот Гера, как только закричала что есть мочи Алина и, обнаженная, скомкалась вдруг, подобрав под себя коленки, так вот Гера, трудно себе представить ту быстроту, с какой он спрыгнул с кровати, успев, однако, одной рукой набросить на Алину простыню, а другой рукой, это меня совершенно и буквально с ног сбило, ухватился за мою физиономию, так что все моё обличье В его охапке оказалось, и он всю эту охапку с моей головой ткнул в дверь с такой вредной и распроклятой силой, что я вылетел из комнаты, — и это тоже произошло в какие-то доли секунды.
Меня подхватил Кашкадамов, вернувшийся с дежурства, а Гера крепко хлопнул дверью.
Кашкадамов спросил:
— Что это у вас?
Я пожал плечами.
В коридоре стояла Нина. В ее глазах застыла жалостная камертонная чистота. И я, как и в прошлый раз, ринулся вон из этого дома. В голове вертелась есенинская строка: «И покатились глаза собачьи золотыми искрами в снег».
11
Во что бы то ни стало избавиться от гадостной липкости, которую я ощущал физически. Лес, только лес. Там я мог очиститься. Там я мог напиться живой влагой чистоты. Навьючив на себя лодку, рюкзак, ружье, я кинулся к Печоре. Она разлилась. Ей не было ни конца ни краю.
Когда я добрался к тем местам, где обычно располагались охотники, стало смеркаться. Пока я накачивал надувную лодку, стало совсем темно. Я оттолкнулся от берега. Понесло по течению. Впереди были не то кусты, не то верхушки потопленных деревьев. На них я и пошел. Пристроился у кустов. Попытался достать дно. Не тут-то было. Выбросив подсадных, я стал ждать. Утки пошли как-то неожиданно, разом. И пальба открылась со всех сторон.
Оттого что пальба была кругом, становилось еще темнее. Слепило в глазах. Палили и вверх, и вниз. Грохот был такой сильный и путаный, что совсем непонятно было, откуда и куда стреляют. Настоящий фронт.
Что-то черное, бешено-стремительное проносилось то и дело над головой, шлепалось в воду, и тотчас
на месте черных всплесков обозначалась дробовая россыпь. Утки кувыркались, точно и не замечая этой смертельной россыпи, а дробовики со всех сторон палили, пока стайка вновь не взмывала вверх и не плюхалась где-то совсем рядом, откуда снова шли огненные снопы, раздавались крики, посвистывание и покрякивание, не поймешь: то ли живые утки-чирки свистят, то ли опытные и неопытные охотники зазывают к себе любвеобильных самочек.Около часа я наблюдал за этой пальбой в надежде, что и к моим подсадным плюхнется стайка. Ожидание было столь томительным и ознобно-горячим, что не думалось ни о чем, кроме как о самом неожиданном и самом счастливом исходе: стая снизойдет до моих подсадных. Так оно и получилось. Вдруг утки выпрямили свои свистящий линии и ринулись в мою сторону. И вдогонку им пошла пальба. Кто-то бешено орал мне. О чем кричал этот сумасшедший, я не знал. Мое дело перезаряжать и палить, потому что настал мой долгожданный черед. И утки, точно сговорившись, продолжали лететь в мою сторону, и выстрелы тоже повернулись в мою сторону, и весь фронт теперь стрелял в меня, норовя попасть в моих уток. Я чувствовал всю несправедливость происходящего, но замедлять действие никак нельзя было. Надо опережать выстрелы других, и я вытаскивал и вытаскивал из патронташа, совал в стволы и палил, и что-то, это уж точно, я знаю, падало и барахталось, должно быть, подранки, рядом в черной воде.
Изредка сознание испуганно шевелилось, оттого что чужие дробинки совсем рядом булькались и глухо ударяли в мою резиновую лодку. Сознание лихорадочно просчитывало расстояние от моей резиновой лодочки до берега — метров сто. А пальба становилась все яростнее и противостоящий противник становился все злее и злее, дробь не только долетала до моей лодчонки, но и перелетала.
И вдруг я услышал ровное шипение моей лодочки. Я руками стал прощупывать резиновый, пока что тугой рулон борта.
Мне как-то сразу ни к чему стали летающие черные точки над головой, и ружье мое ни к чему. Только бы найти дырку, чтобы чем-то ее залепить. А чем? И какая она, эта дырка? Наконец я нашел пробоины. Их было три. Там, где были пробоины, борт оказался мягким и податливым. Я схватил весла и стал что есть силы грести. Соображение подсказало, что надо держать курс не к берегу, туда мне не доплыть, а к ближней деревянной лодке.
— Куда прешь! — заорали мне вдруг. — Не видишь, подсадные.
— Тону, — ответил я срывающимся голосом. Я ухватился за кустарник, а ветки, точно живые, вытягивались, точно у них не было основания. Я уже барахтался в ледяной воде.
— Держись! — кричал мне кто-то. Обжигающая вода хлестала по лицу. Голос того, кто кричал, показался мне знакомым.
— Бесподобно, — сказал капитан, ибо голос принадлежал именно ему. — Вот так встреча. А ну, Сергей, помоги.
Утки меня уже не интересовали. Вообще ничего не интересовало.
На берегу разожгли костер, и мне велено было раздеться догола, что я и сделал. На спину мне накинули жаркую фуфайку, от костра шел такой крутой жар, что я быстро согрелся и окончательно пришел в себя.
На кольях была развешана моя одежда. Меня поразила та быстрота, с которой высохла моя одежда.
Сергей, должно быть, подчиненный капитана, отпросился поохотиться. Мы сидели у костра, и очень скоро наш разговор принял совершенно неожиданный оборот.
— У меня есть кое-какие новости для вас, — проговорил капитан, подбрасывая в огонь сосновые ветки. — Оказывается, вы Веласкесом давно интересуетесь.
— Я? Веласкесом?
— Вы, разумеется. Это уж неоспоримо. Помните: «девятнадцатого февраля, девяносто лет спустя после отмены крепостного права, я с моим товарищем…»
— Господи, вы и это знаете. Ну и что? Действительно, так, шутки ради, я начал свою объяснительную записку. Кстати, тогда я был нетрезв, и мало ли что я там наплел.
— А я не о том. Напротив, это крайне интересно. Кто еще способен на шутки, когда дело пахло керосином.
— Не так уж керосином.
— И все же могло последовать наказание. — И почему не последовало?