Педро Парамо
Шрифт:
— Спасибо.
Над отверстою кровлей проносились стаи дроздов — по вечерам эти птицы летают поздно: пока сгустившаяся темнота не перекроет небесные дороги. Потом в вышине проплыли измельченные ветром легкие облака, предвестники наступающей ночи. Засветилась вечерняя звезда, а вслед за ней показался месяц.
Ни мужчины, ни женщины в комнате не было. Они вышли в ту дверь, что вела в патио, а когда вернулись, стало уже совсем темно. Они, конечно, не могли знать о том, что произошло в их отсутствие.
А произошло вот что.
Дверь с улицы отворилась, и на пороге появилась женщина: древняя, высохшая, как скелет, старуха. Войдя,
Я лежал, затаив дыхание, и старался смотреть в сторону. Потом я осторожно повернул голову и глянул вверх. Вечерняя звезда теперь сияла рядом с луной.
— Нате-ка, выпейте, — услышал я женский голос. Я не осмелился взглянуть на говорившую.
— Да пейте же! Сразу легче станет. Я вам отвару приготовила из апельсинового цвета. Это от страха у вас. Вон как вас колотит. Выпейте, страх и пройдет.
Я узнал ее руки, а подняв глаза, узнал и лицо. Мужчина стоял сзади.
— Заболели? — обратился он ко мне.
— Сам не знаю. Люди мне являются. И всякое другое. Вы, наверно, этого не видите. Сейчас только была тут какая-то старуха. Не повстречалась она вам, когда вы входили?
— Оставь его, — сказал мужчина. — Идем. У него, надо быть, божественное на уме.
— Давай положим его на кровать. Смотри, как его трясет, жар, поди, сделался.
— А ты поменьше на него гляди. Такие любят прикидываться, чтобы все внимание только на них. В Медиа-Луне тоже один был, хвастался, судьбу, мол, умею отгадывать. А того не отгадал, что хозяин получше его отгадчик и как дознается про его проделки, в расход пустит. Вот и этот, видать, такой же — божественный. Знаю я этих «птиц небесных», кочуют весь век из деревни в деревню, не сеют, не жнут, а сыты бывают. Только ведь у нас тут не то что сытому быть, коркой хлеба и той не разживется. Ты погляди, перестал дрожать-то: к разговору прислушивается.
Время словно бы потекло вспять. Я вновь увидел рядом с месяцем вечернюю звезду. Разошлись легкие облака. Пролетели стаи дроздов. Над головой у меня опять засияло непогасшее предвечернее небо.
На стенах домов играли отсветы дня. По камням мостовой гулко звучали мои шаги. «Разыщите донью Эдувихес, — наставлял меня погонщик. — Если только она жива».
Потом — внезапная темнота. Я лежу в комнате. Рядом со мной на постели храпит женщина. Ее дыхание неровно, будто она только что задремала или притворяется, что храпит. Кровать — из отате; от слежавшихся тюфяков разит мочой, похоже, что их даже проветривать никогда не выносили. Вместо подушки — мешок из грубой саржи, набитый паклей, нет, пожалуй, шерстью, которая так свалялась и пропиталась потом, что кажется — голова лежит на полене.
Голые ноги женщины касаются моих колен, я чувствую на своем лице ее дыхание. Упершись рукой в подушку, — право, необожженный кирпич был бы мягче, — сажусь на постели.
— Вы не спите? — спрашивает женщина.
— Не могу уснуть. Я ведь весь день проспал. А где ваш брат?
— Пошел по своим делам. Вы же слышали, куда он собирался. Нынешнюю ночь он вряд ли вернется.
— Значит, ушел все-таки? Но ведь вы просили его остаться?
— Ушел. И, может, навсегда. Все они так уходили. Мне надо туда, мне надо сюда. Надо, надо, а уйдут — поминай как звали: больно далеко, видать, уходят. Он это давно задумал. А пришли вы, он и решил, что настал его
час. Да, так оно, наверно, и есть: обманом кинул меня на вас, чтобы теперь вы обо мне заботу на себя взяли. Не упустил своего случая. А насчет бычка, это — чтобы глаза отвести. Попомните мое слово — не вернется он.Я хочу ей сказать, что меня мутит, что я выйду подышать на воздух, но вместо этого я почему-то говорю:
— Не волнуйтесь. Вернется.
Я подымаюсь.
— А я вам поесть приготовила, — сообщает она, — в кухне стоит, на очаге. Немного там, да все голод не так будет мучить.
Действительно, в кухне я нахожу кусок копченого мяса и две-три лепешки, оставленные на теплой золе очага.
— Больше ничего не смогла для вас раздобыть, — доносится из комнаты ее голос. — Да и это выменяла у сестры на простыни, которые мне еще от матери достались, совсем новые были. Вот она за ними и приходила. Я при Донисе не хотела говорить, что старуха эта, которой вы так испугались, сестра моя была.
Черное, усыпанное звездами небо. И ярче всех — звезда рядом с месяцем.
— Ты меня слышишь? — спросил я тихо.
И ее голос ответил:
— Где ты?
— Я здесь, на твоей родине. Среди людей, окружавших тебя в юности. Ты меня видишь?
— Нет, сынок, я не вижу тебя.
Голос ее обнимал всю землю, терялся в бесконечности мироздания.
Я воротился в комнату под крышей. Туда, где спала женщина.
— Я лягу на полу, на своем вчерашнем месте, — сказал я. — На кровати у вас ничуть не мягче. Если вам что понадобится, позовите меня.
— Донис больше не вернется, — откликнулась она. — По глазам было видно. Он только и дожидался кого-нибудь, чтобы бросить меня. Теперь обо мне будешь заботиться ты. Или, может, тебе неохота обо мне заботиться? Поди сюда, ляг со мной.
— Мне и тут хорошо.
— Ложись лучше на кровать. На полу тебя заедят тараканы.
Я поднялся с пола и лег к ней.
Проснулся я в середине ночи от невыносимой жары. Я лежал весь в поту. Тело женщины — прах земной, обросший коростою праха, — растекалось, готовое обратиться в лужицу грязи. Я плыл, захлебываясь в ее поту. У меня спирало дыхание. Воздуха не хватало. Я сделал усилие и выбрался из постели. Женщина спала. Дыхание клокотало у нее в горле, словно предсмертный хрип.
Я вышел на улицу, надеясь, что ночная прохлада освежит меня. Но ощущение нестерпимого жара не проходило.
Дышать было нечем: не было ни капли воздуха — только зной и оцепенение августовской ночи, отяжелевшей от жаркого сна.
Дышать было нечем. Я глотал тот же воздух, который только что выдохнул, а чтобы он не рассеивался, удерживал его руками у самого рта. Дыхание щекотало мне ладони. Но с каждым разом воздуха становилось все меньше, наконец последняя тоненькая струйка просочилась между моих пальцев и отлетела прочь.
Навсегда.
Мне помнится, над головой у меня взвихрились клубящиеся облака, они закружили меня, обхватили своим туманом, и я потонул в их пенистой мгле. Это было последнее, что я видел.
— Ты говоришь, что умер от удушья, Хуан Пресиадо? Но ведь мы нашли тебя на площади, далеко от дома, где живет Донис. А сам Донис стоял рядом со мной и твердил, что ты просто прикинулся мертвым. Потом мы с ним подняли тебя и втащили в галерею, ты уже был закоченелый, тело скрючено, лицо перекошено, — так бывает, если человек умер от страха. Ты говоришь, в ту ночь нечем было дышать. Но тогда бы и у нас не хватило сил тащить тебя, а похоронить — и подавно. А видишь, мы же тебя похоронили.