Пелагий Британец
Шрифт:
Все же мне нравилось, когда Иоанн Златоуст объяснял, что в браке жена должна иметь равные права с мужем. Мне казалось большой несправедливостью, что муж, которому наскучила жена, может просто отослать ее к отцу или опекуну, без объяснения причин, а жена без согласия мужа — не может получить развод. А этот ужасный обычай — выбрасывать на улицу новорожденных, если муж считает, что в семье уже довольно детей? Сколько женщин сходило с ума от страха и горя перед родами, боясь, что родится девочка и муж обречет ее на смерть? А христианские священники устраивали приюты и подбирали таких выброшенных детей.
Но когда Иоанн Златоуст призывал проклятья на головы тех молодоженов, которые после церкви устраивали по старинке брачный пир,
Нет, Бог, в которого верила я, был выше таких пустяков.
Что же касается ересей, я долго не могла понять смысла этого слова. Для меня оно сохраняло первоначальное, греческое значение: выбор. Только позднее его стали употреблять как «неправильный выбор». Неужели иметь возможность выбирать свой путь в вопросах веры и было самым страшным грехом?
(Галла Пласидия умолкает на время)
Моя возлюбленная Афенаис, как я боялся за исход твоего дела на Страшном Суде! Ибо если греческий смысл слова «ересь» будет забыт к тому времени, отблеск адского пламени — я вижу отсюда — начинает плясать на твоем прекрасном лице.
Да, это так — моя возлюбленная не только хотела сама выбирать ответы на трудные вопросы, но и готова была защищать их, как курица защищает своих цыплят. Библиотека в доме ее отца, профессора Леонтиуса, считалась одной из лучших в Афинах. Геродот, Фукидид, Платон, Аристотель были ее любимейшими авторами. Но в отличие от нас, студентов, она не смотрела на них как на богов. Не боялась возражать им, шутить по поводу их писаний, даже издеваться. Порой я покрывался мурашками страха, слушая ее кощунства. Особенно, помню, доставалось от нее Платону за его книгу «Государство». Афенаис могла вдруг выйти из библиотеки со свитком в руках, восклицая: «Нет, ты только послушай, что он пишет о том, как надо воспитывать правителей!» И дальше начать вслух читать возмутивший ее отрывок:
— «Надобно, чтобы среди знатных, женщины были общими всем мужчинам…» Неплохо, да? Тебе это понравилось бы? Нет? Только не притворяйся, мне просто интересно знать! «…Ни одна не должна жить частно ни с одним; также общими должны быть и дети, чтобы и дитя не знало своего родителя и родитель дитяти… Взяв лучших детей, должны относить их к кормилицам в огороженное место города… Следует употреблять все искусство, чтобы ни одна из матерей не узнала своего дитяти!..» Браво, ученик Сократа, браво, увековеченный в мраморе и бронзе! «А если родится плохонький, его без всякого снисхождения относить к земледельцам или мастеровым…»
Она брала с полки бюстик Платона и начинала перекидывать его с руки на руку, как перекидывают дыню на базаре.
— Ну, что ты скажешь? Да он просто изувер, ваш прославленный Платон. Для него что женщина, что овца, что корова — никакой разницы. Знай стриги, дои, устраивай случку, сортируй потомство. О, торжество мудрости и философии! Да я лучше соглашусь жить в кибитках с кочевниками, чем в его идеальном государстве!
Женщины и их права — эту тему лучше было не трогать. Лицо ее сразу делалось усталым, деревянным, притворно покорным. «Ну, что еще вы решили нам запретить? — говорил весь ее вид. — Нам нельзя появляться в театре, на ипподроме, нельзя навещать друг друга, нельзя пройтись без провожатой по улице, нельзя выйти к гостям в собственном доме, принять участие в разговоре. Что еще?» Потом гнев ее вспыхивал с новой силой, речь наливалась ядом.
— И ведь не скажешь,
что вы не умеете ценить очарование женской беседы. Вы платите большие деньги гетерам, чтобы они развлекали вас своим остроумием. Если когда-нибудь выйду замуж, буду требовать с собственного мужа по динару за каждое слово. Может, тогда он станет ценить разговоры со мной. И даже позволит беседовать на умные темы с гостями. А так — ведь запрет в гинекее прясть шерсть и нянчиться с детьми. Попробуй тут не наскучить собственному мужу, когда тебе разрешено заниматься только хозяйством…— …Ну хорошо, вы признали поэтический дар Сафо и еще двух-трех женщин-поэтов. Но посмотри: все они — иностранки. Из Беотии, Коса, Лесбоса. Афинянки — ни одной. Блистала в Афинах когда-то одна интересная женщина — Аспасия, жена Перикла, — но и ей это было позволено только потому, что она была родом из Милета. А в отместку за ее ум вы объявили ее детей незаконнорожденными!
Я умолял Афенаис умерить ее полемический пыл или хотя бы не пользоваться местоимением «вы». Все же я был по рождению римлянином и не мог отвечать за афинские законы и обычаи. Не могла же она не признать, что в Риме женщина пользовалась гораздо большей свободой и уважением? Но она упрямо повторяла «вы, вы, вы…». Все мужчины. Один тайный заговор. Цель — держать женщин в полной покорности и зависимости. А когда им становится скучно с безропотными и бессловесными женами, они уходят на целый день в гимнасий и там жалуются друг другу на женскую тупость. Как будто катать друг друга в грязном песке, истекая потом и пыхтя, — умнейший способ убивать невозвратимый день.
Иногда у нас доходило до настоящей ссоры. Мы оба утыкались каждый в свою часть очередного папируса, который мы переписывали для библиотеки ее отца. Но даже в часы наших размолвок мне никогда не хотелось, чтобы Афенаис смягчилась, подобрела. Нет! Я вскипал радостью от каждой ее улыбки, но любил ее сильнее всего именно в гневе. Даже если она сердилась на меня — на мои слова, на мою веру, на всю мою мужскую злокозненность и непробиваемость, — она открывалась при этом. И открывалась — мне.
Да, именно так. Гнев требовал выхода, и у нее не было никого, с кем бы она могла так раскрыться и выпустить гнев наружу, как со мной. И это рождало ощущение такой острой близости, что мне иногда делалось страшно. Мне казалось, что, если я забудусь, дам себе волю, откроюсь ей навстречу, мы срастемся открывшимся просветом, как срастаются порой близнецы в материнской утробе. И я не знал, хочу я этого или боюсь.
Я хорошо помню, что именно разгневанная Афенаис снилась мне во время ночевки в Потенце. Помню свое счастливое волнение во сне, помню, как я напрягался, пытаясь понять смысл ее слов. Мне только казалось странным, что голос ее стал таким грубым и хриплым. Уже проснувшись, уже поняв, что кричит хозяин гостиницы под дверью, я все равно не мог разобрать его сетований, ибо вопил он на своем калабрийском диалекте, который так же далек от нормальной латыни, как утиное кряканье от песни жаворонка.
«Так, — сказал я сам себе. — Мы в Италии. Мы на полпути от Брундизия до Нолы, где я должен навестить дядю Паулинуса и разузнать у него все-все, что он помнит о Пелагии Британце. Но что произошло вчера за ужином? Отчего весь этот крик и содом?»
Остатки сна поднимаются, как туман. Да, вчера мы прибыли в Потенцу на закате. Но рынок был еще открыт, и я успел купить у последних продавцов фруктов, хлеба и кусок хорошей телятины. Так что в гостиницу мы явились со своей провизией и могли не бояться, что нас накормят каким-нибудь гнильем. А еще, на нашу удачу, повар в гостинице оказался фракийцем, как и Бласт. Он был счастлив встретить земляка и поговорить на родном языке, а телятину нашпиговал для нас такими кореньями, что я съел в два раза больше, чем следовало бы.