Пелагий Британец
Шрифт:
Глядя на мое счастливое ошеломление, Бласт от удовольствия пританцовывал и похлопывал себя по коленям.
Шел уже седьмой месяц нашего заточения в тюремных стенах, когда судьба вдруг послала нам неожиданное облегчение: в тюрьму прислали нового начальника.
Прежний был жестокий пьяница, который не брезговал порой собственноручно пытать заключенных. Новый до таких развлечений не опускался. Его страстью были деньги. Кажется, он был откупщиком, а потом то ли проворовался, то ли разорился. И в своей новой должности пытался наверстать потерянное.
Главным источником его доходов стали взятки и вымогательство у родственников заключенных.
Но новый начальник не остановился на этом. Он стал отыскивать среди заключенных хороших мастеров и приспосабливать их к делу. В помещениях тюрьмы были устроены дубильня, столярная мастерская, кузница. Цены на изделия можно было держать вдвое ниже обычных, так что заказчики валили к нам толпой. Цеха ремесленников косо смотрели на новоявленного конкурента, но как-то никто не решался пожаловаться на человека, который мог когда-нибудь оказаться вершителем твоей судьбы.
Меня и еще двух-трех профессиональных писцов откупщик засадил копировать книги. И тут мы наконец начали приходить в себя. Кормить нас стали заметно лучше, наши тюфяки перенесли в отдельные чуланчики, дали одеяла, а главное — каждый день доставляли большую кадку воды для мытья. Еще бы! Ведь грязные пальцы могли бы оставить следы на дорогом папирусе и снизить стоимость товара.
Чего только не заказывали нам книголюбы Остии!
Мы переписывали то гадальные книги, то псалмы Давида, то медицинские справочники Галена и Целсуса, то гимны Пруденция, то Квинтилиановы «Поучения оратору». Попался однажды и сборник проповедей Меропия Цаулинуса. Нечего и говорить, что их я переписывал с особым старанием.
Мне удалось втянуть в книжное дело и Непоциана. В грамоте он был не силен, но голос у него был ясный и приятный. Он медленно читал вслух заказанный труд, а мы превращали звучащие слова в ровные строчки и изготавливали зараз три экземпляра книги вместо одного. Два других наш тюремщик отправлял в книжные лавки и был очень доволен.
Одно было плохо: все яснее становилось, что палачи потрудились на совесть и сделали Непоциана калекой. Левое колено у него почти не сгибалось, сломанные пальцы на правой руке срослись неправильно, отбитые внутренности напоминали о себе ежедневными приступами боли. Он как-то на глазах таял, уменьшался, бледнел, усыхал. Любое физическое усилие вызывало у него испарину и одышку. Волосы быстро редели, и кожа черепа серела сквозь них, как пергамент с расплывшимся текстом.
Вина и жалость томили меня при каждом взгляде на него. Когда по вечерам я садился записывать его рассказы, он просил разрешения положить мне руку на плечо или хотя бы на ступню, говорил, что это приносит ему облегчение. Его влюбленные и молящие глаза следовали за мной повсюду. Даже диктуя заказные книги, он поминутно отрывался от строчек и взглядывал на меня так, будто читал для меня одного, будто мы были одни в комнате, одни в тюрьме, одни на всем свете.
Время от времени он решался и на прямые уговоры.
— Чего я не мог понять никогда, — начинал он, — это сочетания слов «целомудрие» и «мужчина». Каким образом кто-нибудь из нас может остаться целомудренным, если семя зреет безостановочно? Ты можешь удержать в теле мочу несколько часов, от силы — день. Но потом она прорвется. То же самое и семя. Давай какие угодно обеты перед алтарем, обещай не прикасаться к женщине, обещай не прикасаться к себе самому — ты лишь будешь сходить с ума, как недоеная корова, но рано или поздно тебя
прорвет. Пусть во сне, пусть в бреду, в опьянении — но прорвет наверняка.— …У нас был культ девственниц весталок. Ибо для женщины сохранить целомудрие хотя и трудно, но возможно. Однако никто в старые добрые времена не пытался учредить культ девственных жрецов. Без помощи ножа хирурга это неосуществимо. Только христианские монахи заявляют, что они способны задавить зов плоти. Да кто им поверит!
— …Когда девушка отказывает влюбленному — это мне понятно. Ей грозит позор, наказание, тяготы беременности, рождение незаконного ребенка. Тут поневоле призадумаешься… Но когда отказывает юноша — это для меня непостижимо. Особенно если это юноша добрый, отзывчивый, способный поделиться куском хлеба с голодным, последней рубашкой — с замерзающим. А тут… Ведь ему-то не грозит абсолютно ничего. Чистая жестокость — и только.
Вряд ли эти разглагольствования могли бы задеть меня, живи мы на воле. Но там, в тюрьме, страсть Непоциана была единственным живым чувством, омывавшим меня. Сострадание и страх греха разрывали меня, как две повозки разрывают осужденного.
«Вот перед тобой твой ближний — в муке и тоске. Он претерпел за тебя невыносимые страдания — а ты не можешь отплатить ему пустяком. Несколько минут физического неудобства — и ты сделаешь его счастливым».
Но другой — нет, не голос, а смутный шум в крови говорил мне «нет». Не делай. Не соглашайся. Ты утратишь что-то важное. Утратишь непоправимо. Ты никогда уже не сможешь прикоснуться к своей возлюбленной. Прикоснуться с тем радостным и безоглядным чувством, какое необходимо для полного слияния двух любящих.
Насколько легче было бы мне в те дни, если бы я верил Августину из Гиппона, а не Пелагию. Когда веришь, что вся твоя судьба предопределена еще до твоего рождения, — о чем тут тревожиться? Поступай так, поступай эдак — все это будет лишь зримым проявлением тайно предначертанной судьбы. У тебя нет свободы изменить свой жребий — значит, ты ни в чем не можешь быть виноват. Не в твоей власти погубить собственную душу или спасти.
А Непоциан тем временем угасал. Голос его делался все тоньше, руки с трудом поднимали свиток к глазам. Когда он диктовал нам стихи Виталиса о любострастии и вине, странная — не предсмертная ли? — улыбка блуждала по его губам, а голова склонялась то ли от слабости, то ли в знак согласия.
Силы у нас истощает Венера, а Вакха избыток Нам расслабляет стопы, сильно мешая в ходьбе. Многих слепая любовь понуждает к открытию тайны; Хмель, безрассудству уча, также о тайном кричит… Оба они, наконец, приводят в неистовство разум, И забывают тогда люди и совесть, и стыд.Но я так и не уступил его мольбам. К тому времени он был такой слабый и усохший, что — скорее всего — даже физическое неудобство оказалось бы ничтожным. Когда он тихо скончался на своем тюфяке, я плакал не только от жалости, но и от раскаяния.
Я раскаивался — но не обещал в другой раз поступить иначе. Осквернить тело нечистым касанием или душу — жестокостью? Я уже знал, что судьба порой ставит нас перед таким выбором, бросает в такие ямы, где избежать греха невозможно.
Потому-то мы и молим Бога заранее о прощении.
Или хотя бы о том, чтобы у нас хватило сил принять наказание за грех.
Свое наказание я знаю.
У меня отняли возлюбленную.
Как ты можешь так говорить?