Пенелопа
Шрифт:
— Ну так что? Да или нет?
«Да! — мысленно вскричала наиболее разочарованная, истосковавшаяся по комфорту и отдохновению от беспрерывной и беспросветной заботы о куске хлеба насущного часть, если откровенно, большая часть, можно сказать, львиная или даже драконья доля Пенелопиного многокомпонентного существа. — Да! Баста! Хватит не жить, а выживать, думать о еде вместо высоких материй (почему материй, а не идей? Хитрые происки материалистов?), мечтать о тепле физическом, пренебрегая душевным, хватит ждать у моря погоды, а вернее, непогоды — ветра, бури, урагана, который пригонит корабль странствующего героя к родным пенатам, оторвав того от трудов ратных и бог весть каких еще, достаточно, Пенелопея, ничто больше не удерживает тебя в этой морально-психологической и погодно-климатической Арктике…»
«А родители?» — с трудом перекрыл рев неудержимого потока аргументов хрупкий голосок наименее эгоистичной части ее натуры. А родители? Стареющие, усталые, полуголодные? Пенелопа вообще жалела стариков — всех, своих и чужих, ее смешили люди, разглагольствующие о жалости к детям, маленьким негодяям, самой природой, давшей им непробиваемый щит неотделимого от осознанной или неосознанной жестокости к окружающим эгоцентризма, защищенным от мирских тревог; она считала, что гораздо большей любви и жалости заслуживают старики, которые волей-неволей прожили жизнь в качестве подопытных животных для провалившегося эксперимента, а теперь попали в такую заварушку, что с ностальгией вспоминают ограбившую их, сделавшую бессловесными и беспамятными Советскую власть. Да, родители… Проблема. Конечно-конечно, но ведь и родителям проще посылать деньги, заработанные… кем?.. «Зятем и мужем, а что тут такого?» — немедленно успокоила себя Пенелопа… Проще, нежели метаться тут, не физически пусть, но морально метаться в поисках выхода из неразрешимой дилеммы: оставаться честной и нищей или… Нельзя сказать, что дилемму эту породили новые капиталистические отношения, в Армении она существовала всегда, во всяком случае, во все годы существования
— Интересно знать, — произнесла Пенелопа ядовито, — если ты завтра уезжаешь, когда ты собирался разводиться, жениться — и тому подобное? Сегодня ночью? Надо понимать, все твои предложения — липа?
— Почему же? — миролюбиво вздохнул Эдгар-Гарегин. — Если ты согласишься, я задержусь.
— Сдашь билет?
— Какой билет? Я человек вольный, когда захочу, тогда и полечу. У меня тут свой
самолет. Я же тебе говорил.— Ах да! Как будто… Самолет, вертолет, что-то такое припоминаю. Собственный, кажется?
— Арендованный.
— Фи, — сказала Пенелопа. — Оборванец несчастный. Самолет и то чужой, а еще заговариваешь зубы честной девушке.
«Да ты, братец, никак альфонс», — сказал бы на это Армен, укоризненно посматривая на собственное виноватое лицо в зеркальце, но Эдгар-Гарегин в зеркальце заглядывать не стал, а обратил печальный взор на Пенелопу.
— Все шутишь?
Пенелопа пожала плечами, открыла дверцу и подвинулась вправо.
— Куда ты? — заныл Эдгар-Гарегин.
— Домой. Ночь на дворе.
— Не можешь же ты не дать мне никакого ответа!
— Могу.
— Но почему?!
— Мне надо подумать.
— У тебя был целый день…
— Я не способна принимать судьбоносные решения в столь короткие сроки, — отрезала Пенелопа партийно-канцелярским языком.
— И что мне теперь делать?
О боже! Последний болван, хоть чуточку разбиравшийся в женской психологии, понял бы, что лед тронулся (да, господа присяжные заседатели!). Если после утреннего категорического и бесповоротного отказа вечером обещают подумать… ну дожми ты, обормот эдакий! Кинься в ноги — впечатляющее будет зрелище, без пяти минут толстяк (опять ты перебарщиваешь, Пенелопа… ладно, без десяти, ну без четверти), скорчившийся, стиснутый между сиденьем и тормозами, — ороси слезами плохо приклеенные подошвы любимых сапог, то есть сапог любимой, и уже из страха перед сыростью, боязнью промочить свеже-надетые колготки, не говоря о натянутых поверх колготок отцовских носках… да, а сапоги?! Ведь могут и расклеиться!.. одной этой опасности достаточно, чтобы согласиться на что угодно. Но увы, современные мужчины ни черта не смыслят в подобных вещах, разве они способны кинуться и оросить, никудышные мелиораторы и дурные психологи… Пока Эдгар-Гарегин пытался вспомнить (если пытался) хоть один романтический жест — не из романов, ибо романов он не читал, но хотя бы из романсов, которые слушал с упоением и часто, чрезмерно часто, у него даже в машине кто-то вечно надрывно умолял: «Ямщик, не гони лошадей» и «Не искушай меня без нужды», правда, это было давно, неизвестно, чем он оглушает себя ныне, может, переключился на рок-музыку, тогда и жест у него выйдет скорее роковой, например, он выхватит нож… ножи вышли из моды — достанет «смит-и-вессон» тридцать восьмого калибра и… Грохот выстрелов, как пишут в плохих детективах, разорвет ночную тишину, сбегутся соседи в пижамах и ночных рубашках — впрочем, они второй месяц спят в шубах, так что неглиже и дезабилье, увы, исключаются, — приковыляют, сонно зевая, полицейские, с диким воплем «Я так и знала!!!» выскочит взбудораженная Клара, и все начнут ползать по двору в поисках трупа, но трупа, естественно, не окажется, поскольку в столь непроницаемом мраке даже сверхпроницательный Зверобой-Соколиный Глаз-Следопыт промахнется по любой мишени, меньшей, чем хрущевская пятиэтажка… Пока Эдгар-Гарегин шарил по сиденью, выискивая нож, пистолет, атомную бомбу, Пенелопа уже выбралась наружу, точнее, снаружи очутились ее свежевымытые ноги (в нечищеных, надо признаться, сапогах), к которым так никто и не припал, в то время как голова вместе с шеей еще находилась в пределах образцового средства передвижения родом из ныне дружественного государства, и прежде чем эту голову извлечь, она жизнерадостно сказала:
— Звони. Ты ведь еще приедешь когда-нибудь. Тогда и получишь ответ. Исчерпывающий, в трех экземплярах, с печатью. Куда торопиться? Десять лет общаемся, и до сих пор никакой спешки не было, чего ж теперь суетиться… — И, заметив, что Эдгар-Гарегин зашевелился, торопливо добавила: — Не надо меня провожать, тут уж я как-нибудь сама дойду.
Не дожидаясь очередного продолжения (как известно, любительницей душещипательных сериалов она не была), Пенелопа покинула полностью и окончательно совершенное творение германского духа в лице четырехколесного шедевра фирмы «Мерседес-Бенц» или «Мерседес без Бенца», говорят, они разошлись, Мерседес осточертел ее Бенц, и она — бенц! — выкинула его на свалку (как и следует неукоснительно и неумолимо поступать с мужчинами) и потопала дальше одна — она-то, наверно, поехала, германоподданная испанка Мерседес, покатила по Общему рынку под постукивание кастаньет и переливы фламенко, а потопала армяноподданная местами гречанка Пенелопа под мужественно сдерживаемые (до абсолютного подавления) стоны и рыдания отвергнутого воздыхателя, ну может, отвергнутого недостаточно категорично и без должной суровости, но… Что поделать, это в романах разрывы бывают громыхающими и полыхающими, рвутся снаряды, горят города, бьются в судорогах небеса, сотрясаемые разрядами молний, а в жизни все гораздо прозаичнее, трагедии спускаются на тормозах, отношения дотлевают и гаснут, и развязки похожи не на аннигиляцию, а на тихое умирание.
Довольная и недовольная собой Пенелопа осторожно пробиралась по затянутому тонким ледком двору, хваля и одновременно упрекая себя за твердость и непоследовательность, решимость и колебания, — за что именно она себя хвалила и в чем упрекала, она и сама толком разобраться не могла, все вместе, вперемешку.
Идти от угла дома, где стоял покинутый «Мерседес», до родного подъезда с полуразвалившейся, полузахваченной соседом лестницей (соседом лестницы, решительно двинувшим внешнюю стену своей веранды в наступление на чересчур, по его мнению, широкие — не Зимний же дворец! — ступеньки) было всего метров тридцать, но если б вслед не вспыхнули мощные «мерседесовы» фары, Пенелопа не добралась бы до места назначения нипочем, поскольку двор был погружен во мрак, глубокий, как в могиле, склепе, пирамиде Хеопса до нашествия археологов. В прежние времена двор бывал буквально забит машинами, летом, конечно, в особенности, но и зимой автовладельцы-безгаражники выстраивали свои почти части тела в два длинных ряда на полоске асфальта между узким тротуаром и засаженной деревьями серединой двора, частично присвоенной и превращенной в садики и огородики жителями окружающих домов. Теперь машин стояло всего три-четыре и не впритык друг к другу, как раньше, а вразброску. Одна пристроилась прямо перед родимым четвертым подъездом. Пенелопа, поглощенная изучением грунта (некогда здесь был асфальт, но повыбился настолько, что вполне заслуживал переименования в грунт) под не очень рифлеными подошвами своих отечественных и стараниями удержать равновесие на появившихся после недавней оттепели крохотных каточках, обратила на эту машину внимание лишь тогда, когда щелкнула дверца, и в двух шагах впереди выросла темная фигура. Пенелопа отчаянно струхнула… пардон, она собралась было отчаянно струхнуть, но не успела, а только начала — правда, стремительно — погружаться в состояние страха…
— Пенелопа, — сказал знакомый до последнего звучка голос, и все недоиспугавшееся Пенелопино существо затрепетало, как мокрая простыня на ветру. Обладатель голоса обогнул капот (и этот не кидается, не бежит, боится поскользнуться, рук-ног ему жалко!) и остановился перед Пенелопой, лихорадочно соображавшей, раскрыть объятия немедленно или повременить. Когда имеешь дело с их полом, ласки и восторги лучше немного придержать: чуть расслабишься, и им тут же взбредет в голову, что жизни без них нет. Самое верное — сразу наброситься с упреками, замешкаешься — все. Перехватят инициативу, иди тогда выкаблучивайся, оправдывайся неизвестно в чем. Итак… Пенелопа набрала в грудь воздуха — побольше, чтобы разразиться достаточно длинной тирадой, но любовь к красноречию ее погубила. Пока она занималась пранаямой, Армен выдал уже наверняка три минуты как готовую фразу.
— В чьем это тарантасе ты прикатила? — осведомился он якобы иронически, а на деле довольно-таки сурово.
— Мог бы назвать его телегой. Или рыдваном, — заметила Пенелопа.
Вот они, мужчины! После двадцати лет… то есть двух месяцев разлуки, вместо того чтобы повеситься на шею, целовать и душить в объятиях любимую женщину, устраивают сцену ревности! И главное, на пустом месте… Что бы ему такое наплести?
— Я была у тети Лены, — начала она деловито. — Ну и у дяди Манвела, естественно, и Мельсиды с Феликсом, Феликс, правда, отсутствовал, он уехал в Алма-Ату торговать водкой, то есть, наоборот, коньяком, вообрази себе, бросил свой институт, взял где-то три вагона коньяку и махнул в Казахстан, а у Мельсиды — представляешь мое положение? — оказался день рождения, ни с того ни с сего, с бухты-барахты… — Ох, Пенелопа, барахтаться тебе даже не в бухте, а в открытом океане, без надувной лодки или плотика и даже без спасательного пояса, разве что со свистком от акул, которые выдают в самолетах трансатлантических рейсов, то есть не выдают, а показывают, обещая выдать в случае падения, а в случае падения, сами понимаете, не до свистков, так что и свистка тебе, Пенелопея, не видать, только на акул и можешь твердо рассчитывать… — Ну я и влипла, разве их упомнишь, все эти дни рождения, свадеб…
— Похорон, — остановил поток ее словоизвержения Армен. — Ну и что?
— Там были гости. В том числе Вардан.
— Не хочешь ли ты сказать, что этот… гм… автомобильчик принадлежит Вардану?
Голос Армена звучал саркастически. Любому другому Пенелопа соврала бы, глазом не моргнув, но уверять Армена, что его однокурсник поднакопил на «Мерседес», было бы перебором, Пенелопа это отлично понимала и потчевать столь экзотической дичью подозрительного Лаэртида вовсе не собиралась, а питала намерения иные. Но только она приноровилась выложить байку о некоем приятеле Вардана, бизнесмене и автовладельце, который якобы развез всю команду по домам, и уже открыла было рот, как вдруг… Как вдруг в уютную интимность (ха-ха!) дуэта, как карканье ворона в щебет щеглов, разрушительно вторгся грубый, если не сказать наглый, голос:
— Пенелопа, чего от тебя надо этому типу?
Святотатственные слова. Пенелопа подскочила (благополучно закрыв при этом рот) и стремительно обернулась. Честно говоря, голос Эдгара-Гарегина таким уж грубым или наглым назвать было трудно, но его явление народу настолько ошеломило Пенелопу, что определения поточнее у нее не нашлось… впрочем, у нее вообще не нашлось слов, никаких, да и что тут скажешь? Бред сивой кобылы, белого мерина, шотландской лошади, шерри-бренди… а ангел, ангел-то где?! Чертовщина — хотя и черта поблизости не видать, сюда бы четырех черненьких, чумазеньких, с их уроками черчения, все отвлекли бы, это ж надо так вляпаться — как муха в варенье… да, но ведь в варенье! Вперед, Пенелопа, гвардия умирает, увязает в варенье, но не сдается, а вооружается большими ложками, надо всяко лыко обращать себе на пользу! И Пенелопа сказала победоносно: