Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Пепел красной коровы
Шрифт:

А еще нежность и печаль таились там, на дне его глаз.

И тогда я поняла, что скоро придет разлука.

Хотя никто и никогда не объяснял мне, куда деваются маленькие розовые улитки зимой.

Мне повезло.

Я дожила до весны.

До первых радостных птичьих криков.

Они вернулись, подумала я и выползла из своего укрытия, моментально ослепнув от солнечных лучей.

Мне хотелось поделиться радостью с Сюзанн, Лили и другими.

Но рядом со мною остался только Момо, младший, — я пеклась о нем больше, чем о старших, и это помогло ему выжить.

Он стоял рядом, высокий и красивый, с дрожащими розовыми рожками и переливающимися на свету глазами.

Мимо пролетел майский жук, я помахала ему как старому знакомому, но, похоже, он не узнал меня.

С сердитым жужжанием унесся по своим делам, — возможно, я перепутала, обозналась.

Лучи солнца касались моих рожек и домика, но я все еще не могла согреться.

Жалась поближе к смородиновым кустам, — там было все же как-то уютнее, и ужасно удивилась, обнаружив своих прошлогодних подружек.

Как же подурнели они, какими сухими были их рожки, сухими и слоистыми.

Конечно, я и виду не подала, что заметила это, — и перебралась к ним жить. Все же веселее. Вместе с домиком, который стал подозрительно легким и больше не оттягивал спину и плечи.

Вскоре Момо покинул меня.

Долго еще я высматривала вдали его сверкающие рожки, не похожие ни на чьи более, а однажды увидела рядом с его рожками еще пару таких же, только помельче и совсем прозрачных.

Я стала задумчивой и неторопливой. Иногда, направляясь куда-то, застывала надолго, всматриваясь в причудливые узоры на листьях крыжовника. Как странно, что раньше я не замечала этого.

Я будто вспоминала что-то… очень важное, — но что?

Пролетали майские жуки, я больше не завидовала бабочкам, а только любовалась ими издалека.

И вздрагивала от птичьих криков.

Я смотрела в небо и шевелила губами, — мне хотелось произнести это, чтобы не позабыть в следующий раз.

* * *

Почему-то это казалось важным.

Меня звали Эмма.

Я была счастлива.

Римские каникулы

Нам надо выяснить отношения. Давай выясним, поговорим. Она отложила журнал и с собачьей какой-то готовностью подняла глаза. Небесные свои глазки. Доверчивые. Влюбленные. Ожидающие.

Ну, давай же выясним наши отношения, о, давай, давай поскорее выясним наши отношения, — о, отношения, что ты скажешь о НАШИХ ОТНОШЕНИЯХ, ДОРОГАЯ, — слово «отношения» повисло в воздухе малоаппетитной рыбиной, довольно несвежей, и ей захотелось рукой отвести ее от себя, ну, чтоб не болталась перед глазами, не мешала.

Говорить начинал, по обыкновению, он. Делая паузы в нужных местах, откашливаясь, поглаживая аккуратно выстриженную каштановую бородку, умело интонируя, понижая голос до вибрирующей бархатной глубины, — надо же, в очередной раз она поражалась тому, какой плавной и совершенной может быть человеческая речь, — ну что ты об этом думаешь, дорогая? — она вздрагивала и запахивала ворот блузы, проклиная некстати пламенеющую кожу щек, шеи и груди, сквозь все веснушки и родинки, — что? — что ты думаешь об этом? — взгляд его, требовательный, прямой, припечатал к спинке стула, — от звука его голоса в голове образовалось монотонное жужжание, и еще, вот эта колющая боль, будто иголочкой кто-то бережно и медленно, убийственно медленно, штопает что-то там в ней, будто бы штопает, а на самом деле сверлит, высверливает дыры, — нет, не в голове, кажется, уже в сердце.

Знакомое ощущение вялотекущего кошмара. В свои достаточно зрелые годы она опять подросток, с прыщами, позорным табелем, в заштопанных колготах, в немодном пальто. Или урок физкультуры, а тебя закрыли в раздевалке, а одежда твоя, завязанная узлом, лежит на деревянной скамье, или при всем классе тебе отвесили саечку, такой болезненный удар по нижней челюсти, не столько болезненный, сколько постыдный, и родителей в школу, оооо, — или табель, обнаружили табель, и так некстати, ведь Новый год, гости, куранты, вся эта долгожданная суматоха, а тут этот табель, испещренный тройками, гнусно раскоряченный на праздничном столе, все испорчено, безнадежно, навеки, — все ее каникулы, чудесные зимние каникулы, которые она намечтала себе у окна. Незаслуженные каникулы, дорогая, НЕЗАСЛУЖЕННЫЕ, — будто въедливая востроносая старушка грозила из-за двери костлявым кулачком, и куда ни взгляни, везде эта старушка, а за нею старички какие-то, злобствующие, и тетка из домоуправления, и еще черт знает что, мистика какая-то, подвалы, испитые хари, и она, жалкая, НЕ ЗАСЛУЖИВШАЯ НИЧЕГО, шла несчастная, с потухшим лицом, и уже он, такой родной, с бархатным голосом и шелковистой бородкой, встал в хвосте огромной шеренги грозящих кулаками, подмигивающих, — занял свое место, а уж из этой шеренги обратно — ни-ни. Где-то внизу живота бултыхались разъятые половинки сердца, — ты же порвал меня, убил, убил, — с возрастающим возмущением и злобным удовлетворением подвывала, — так мне и надо, — металась подворотнями, угрюмыми дворами, перетасовывая каждое слово, еще и еще раз заливаясь краской, — уже в упоении, нарочно раздирая подсыхающие струпья, — мстительно посмеиваясь, завернула в модную лавку и купила новые туфли, мимо которых еще вчера смиренно проходила, не смея мечтать, задумчиво перебирая в сумочке наличность, а сейчас вот — взяла, да и купила, будто и не она вовсе, а другая женщина, кокетливо улыбаясь наглому продавцу, притоптывала изящно обернутой ножкой у зеркала. Завернутую во вчерашнюю газету старую обувь она сунула в ближайшую урну и устремилась дальше гарцующей походкой, поигрывая половинками крупа, любуясь отражением в витринах, — стоящий на углу старик — да не старик вовсе, а вполне еще мужчина, потирая

ладонью небритую скулу, проводил ее взглядом, — эх, шалава, — и тут же шалавой стала, — развернула плечи, — выгнув колено, подтянула сползающий чулок и впорхнула в душный салон желтой маршрутки, — за поворотом промелькнул фасад гостиницы с чугунным барельефом у входа, с развязным консьержем и огромными окнами, выходящими на шумную площадь с пиццерией и дешевой цирюльней, — оставалось придумать себе новую историю, — с видом на море, со сверкающими витринами и вежливыми гарсонами, с настоящей пастой «аль денте» и огромными ускользающими креветками, со сладковато-острым «пармеджано» и стопкой изумрудной граппы, с артишоками и свежими листьями салата, ай, мамма миа, а самой очутиться в последнем ряду, с похрустывающим пакетом попкорна, с перемазанными шоколадом губами, и чтоб титры огромными буквами на весь экран, и музыка Нино Рота. И чтобы темно.

Сангрия

Говорили долго, — низкими приглушенными голосами, как два шмеля, отщипывая по виноградинке от огромной прохладной кисти, заливалась легким смехом, — не спится, — а тебе? — вот, у нас тут такая жара, какие-то алкаши под окном, — всякая подробность казалась важной, — старая собака распласталась у самых ног и время от времени дергала ухом и открывала горячие сонные глаза, — низкие частоты щекотали ухо и волновали, — приезжай, — сказал он, — она улыбнулась, — когда? — по телефону не слышна вонь от кишащего котами мусоросборника за окном, не важны бледность или потускневший лак на ногтях, зато подробности предстоящей встречи, — какое вино ты пьешь? — сухое? полусладкое? — вина она выбирала по этикетке и форме бутылки, — робея, подушечками пальцев пробегала по узкому горлышку к стремительно расширяющемуся плотному основанию, из тяжелого тусклого стекла, — теплых, пурпурных тонов, или соломенно-желтых, цвета скошенной травы, испанские, итальянские, — томно проговаривала, с плавной растяжкой гласных, почти нараспев, — кьянти, марсала, амароне, кампари, и поясница наливалась приятной тяжестью, в висках постукивали серебряные молоточки, а речь становилась замедленной, в слове «амароне» чудилась сдержанная утонченная чувственность, — дохнуло прохладой погреба с застывшими у стен массивными деревянными бочонками, — окольцованная виноградной лозой терраса кафе и шелест волн, и взволнованный темноволосый мужчина делает два шага навстречу. В августе случаются непредвиденные события, — в последний раз она влюбилась тоже в августе, и в предпоследний, кажется, тоже. Наверное, весь год только для того и проживается, чтобы разродиться таким знойным тяжеловесным днем, с дымящейся травой и желтым небом, — решено — утро она начнет с зарядки и пробежки, и загореть не помешает, черт подери, — говорили долго, — вернув трубку на место, подошла к зеркалу почти обнаженная, с пылающими ушами и растрепанной челкой, из глубины комнаты похожая на испуганного подростка. От жары глаза сделались восторженными и загадочными, с громадными темными зрачками, — засыпая, не думала о печальном — о предстоящем дне рождения или отложенном визите к зубному врачу, — улыбаясь кому-то в темноте, прошептала — амароне, сангрия, — и рассмеялась тихонько, закинув руку за голову.

В тишине раздался хрустальный перезвон бокалов. Вентилятор с хрипом гонял сухой жар по комнате, кто-то мохнатый положил горячие лапы на грудь и слегка надавил, несильно, — он звонил на следующий день, вечером, ночью, и еще через день, уже с недоумением, отгоняя навязчивые мысли, пока незнакомый растерянный голос не ответил с запинкой — она здесь больше не живет. Так и сказал — уже не живет. Со вчерашнего дня.

Партия

«Я слышу розы красной крик сквозь горьковатый дым табачный…»

Паруйр Севак

Когда она принималась говорить о поэзии, эта гнедая кобылица с фарфоровым личиком фавна, я наслаждался и медленно сходил с ума, — она влекла и отталкивала меня — визгливым голосом, на нестерпимо высоких частотах, безвкусным цветом помады и блузки, отставленным мизинцем, — не забывая плеснуть янтарного вина в бокал, с золотистым отблеском и терпким вкусом, я придвигался ближе, настолько близко, что сухой жар обжигал мое бедро.

Алый кружок ее рта, расширяющийся и сужающийся попеременно, подобно пузырящемуся отверстию кратера, изрыгал тысячу непереносимых вульгарностей в единицу отпущенного нам времени, — мне хотелось заткнуть, припечатать его ладонью, так прочно, чтобы ни звука не доносилось более, — за пресными рассуждениями угадывался весь ее убогий мирок, в котором не место сопливым детям и угрюмым мужьям, застывшим полуфабрикатам в недрах морозильной камеры, стоптанным босоножкам и порванным чулкам, — пафос заменял оригинальность и остроту мысли, — раскрашенные в непристойные розовые тона наспех вырванные из чужого контекста мысли, — клянусь, если бы не пленительно-смуглая ложбинка, щедро открытая моему взору.

Она говорила на языке суахили, эта глупая самка страуса с горделиво сидящей на длинной шее крохотной головой, не забывая сделать судорожный глоток из бокала, — по горизонтальным кольцам на шее я легко определил возраст, и тут уже проклятое воображение услужливо нарисовало вереницу дышащих друг другу в затылок, а в хвосте очереди меня самого — не хватало только фиолетовой татуировки на лбу, — я обречен, но удастся ли мне извлечь из этого инструмента хоть одну верную ноту? — мизансцена выстроена по всем законам жанра, — мохноногий сатир ебет младую пастушку, тут мы имеем почти акварельный испуг и ноздреватое смятение плоти, — итак, — бравый гусар оседлал глумливую проказницу Мими, либо это она оседлала его, путаясь в атласных лентах, подвязках, кружевах, и мушка над вздернутой верхней губой, ах, позвольте ваши ручки, мадам, — с моей стороны — бокал муската цвета галльской розы и плывущий из динамика фортепианный джаз, хотя нет, саксофон, это будет уместнее, на саксофон реакция мгновенна, — с томительной синкопой и пряной горчинкой на пике, — в этой партии все честно, ни слова о любви, — давай обойдемся без придыханий и благоговейного целования стоп.

Поделиться с друзьями: