Пепел
Шрифт:
– Утешайся сколько тебе угодно этой уверенностью! Ха-ха! Не стоит одного стиха Данте… Я знаю не из книг, не из чужой премудрости, а сам, по своему собственному опыту, что всякое слово в сущности пусто и бесплодно. Даже слово самых гениальных поэтов. Даже увековеченное письменами вдохновение пророка. Oblectamenta et solacia servitutis. [235] Велики только подвиги. Они одни могут равняться с силами природы, могут сокрушить эти силы и победить всемогущую смерть. Потому-то жизнь без великого подвига жалка и бессмысленна. Такую жизнь ведет куница, собака, бабочка. В конце концов в нас проснулось честолюбие Антония, [236] и человеческое слово уже не может положить ему предел. Мы идем по земле, диктуя ей новые, возвышенные законы. Сейчас очередь посмотреть, как воюют кочевые, бездомные народы масагетов, парсов и нумидийцев. Мы вызываем на бей потомка Масинисы, [237] завоевателя, который догоняет в сожженной солнцем степи и взнуздывает своей медной дланью и оседлывает своими железными чреслами дикого скакуна Аравии. Пенится уже наше далекое, дикое, темное море. Грозным прибоем лижет красные скалы Корсики, желтые берега Капри, лазурную Эльбу, гранитные утесы
235
Отрады и утешения в рабстве (лат.).
236
АнтонийМарк (83–31 гг. до н. э.) – римский политический и военный деятель. После смерти Цезаря мечтал захватить власть в Риме.
237
Масиниса– нумидийский царь (240–149 гг. до н. э.). Сначала союзник Карфагена, затем союзник Рима в войнах против Карфагена.
Я с наслаждением думаю о соленой лазурной безбрежности морской пустыни, над которой, под хмурым небом, раздается крик диких гусей, летящих с унылых пожней севера, к таинственной египетской земле, которая поглотила великие народы, засыпала песком их историю и окаменевшую их мудрость доверила ликторской страже иероглифов. Я тоскую по дыханию ветра пустыни, хамсина, обжигавшего щеки Рамсеса Второго, Миамен Сесостриса. [238] который сокрушил варварские народы вплоть до Колхиды и Фасиса и на длинных своих кораблях захватил море вплоть до Эритрейского побережья. Радость овладевает мною при одной мысли, что я вдохну ветер, который навевал гениальные мысли полководцу Антонию и полководцу Александру, [239] который обдувал прекраснейшее лицо на земле, царственные ланиты Клеопатры и изможденный лик Павла, первого в мире пустынника, бессмертного духом и телом. [240] Во сне я попираю стопой знойные пески пустыни, совершаю по ним далекие походы… По ночам я задыхаюсь от непонятной тревожной тоски по ужасной загадочной безносой голове сфинкса.
238
Рамсес II Миамен-Сесострис(1348–1281 гг. до н. э.) – египетский фараон. Известен в истории войнами с хеттами, строительством городов и памятников.
239
Александр– царь Македонии (356–323 гг. до н. э.), выдающийся полководец древности. В 331 году завоевал также и Египет.
240
Павел Пустынник. – По-видимому, имеется в виду Павел Фивейский (ум. в 341 г.), который прожил много лет в пустыне и считается первым монахом в истории христианской церкви.
Князь Гинтулт нетерпеливо встал, потянулся… С минуту он колебался, как будто собираясь открыть Сулковскому последние, самые затаенные свои мысли, но сразу же смолк. Он увидел на лице Сулковского печать холодного, непреклонного вдохновения, в глазах силу ума, ход мыслей которого трудно было проследить, а тем более – отразить, а в крепко сжатых губах – ледяное сияние подвига. Пройдясь по комнате, он взял шляпу и пожал своему другу руку на прощанье.
Когда князь вышел на улицу, дождь, смешанный со снегом, стал сечь ему лицо и залепил глаза. Князь завернулся в плащ, надвинул шляпу на лоб и быстро пошел по темным улицам. В душе его открывалась глубокая, живая рана, из которой, как кровь, сочились вздохи. Он шел, все ускоряя шаг, сжимая кулаки и бормоча отрывочные слова, переходившие в глухой стон, в подавленное рыдание.
«Utruih bucfphalus навшт rationem sufficientem?» [241]
С грехом пополам, подвергаясь нареканиям учителей, Рафал де Ольбромский преодолел тонкости версификации Горация и других великих римских поэтов – и окончил все-таки с похвальным листом класс поэтики. Таким образом, он получил право поступления в академию. Действительно, к изумлению товарищей и всего света, он записался в класс философии. Для довольно серьезного увлечения его австрийскими и вообще латино-немецкими науками были свои особые причины. Князь Гинтулт уплатил за содержание своего воспитанника только за один год, сам же находился в чужих краях. О нем не было ни слуху ни духу. Рафал остался на улице. Возвращаться домой у него не было ни охоты, ни возможности, отправиться же в Грудно он не решался. Молодые княжичи, которых брат поместил в частный пансион эмигрантки француженки, где они учились говорить по-французски и приобретали светский лоск, не очень охотно водили компанию с такой мелкой сошкой, как Рафал. Посещая гимназию только для вида и в угоду высшему начальству, которое требовало окончания правительственных учебных заведений, они редко встречались с Рафалом. А когда они уехали на каникулы, Рафал, не получив никакого приглашения, остался на бобах. Ему, правда, не хотелось уезжать из города. В городе Рафал проводил время очень весело. Стряпчий Доршт, ведавший грудненскими делами, у которого он жил, нисколько не интересовался его воспитанием и еще менее – поведением. Из своей комнатки, рядом с кухней, де Ольбромский имел возможность уходить из дому, никому не сказываясь, во всякое время дня и ночи. Гулял он, особенно во время карнавала, вовсю. Краков ходуном ходил от забав, гудел от музыки. Богатая шляхта съехалась со всей Новой Галиции. Балы и маскарады следовали один за другим. Во французском фраке, какие обязательно носили студенты риторики и поэтики для отличия от учеников низших латинских классов, одевавшихся на польский манер, Рафал попадал на балы при содействии богатых товарищей и веселился до упаду. Он научился танцевать английские контрдансы, французские кадрили, страсбургские и штирийские вальсы.
241
«Был ли Буцефал одарен разумом в достаточной мере?» (лат.).
Еще больше, однако, чем на танцы, его тянуло и влекло в устроенные на немецкий манер кафе. Бильярд, карты и тайные попойки
всю зиму были у него в порядке дня. Тщетно гимназический проректор Химоновский (за поговорку, которую он любил повторять, его называли Немпе) денно и нощно следил за сорванцами. Они ухитрялись отличнейшим образом обманывать его бдительность и доводили весь педагогический синклит до ужаса, отчаяния и преждевременных лысин. Закопченное, смрадное кафе Герерсдорфа с необъятной курилкой, засаленными столами и продранным сукном на бильярдах обладало для юношей таинственной притягательной силой. Каждый день юная ватага с заднего крыльца вваливалась по грязным ступенькам в кафе, завладевала бильярдом и проводила там блаженные часы, пока выставленные «дозоры» не сообщали, что грядет «Химця» или кто-нибудь из педагогов.С неменьшим азартом дулись в карты. Играли на квартирах у товарищей, живших у родных и в пансионах, которые содержали некоторые учителя. Игра начиналась с невинной ставки в несколько грошей, кончалась же нередко огромным проигрышем в несколько десятков австрийских гульденов. Выигрыш давал возможность ходить тайком в немецкий театр и, что было самым большим удовольствием, – в балет, недавно открытый немцами для распространения цивилизации. Некоторых юнцов, из числа кончавших гимназию, в городе с ужасом называли даже по секрету закулисными завсегдатаями.
Рафал к числу завсегдатаев не принадлежал за отсутствием необходимых для этого капиталов. Когда прошла зима и стали приближаться вторые экзамены, пришлось засесть за зубрежку. Однако мысль юноши кипела мечтами, его одолевала застарелая лень, и книжка валилась у него из рук. Как только обсохла земля, Рафал стал убегать за город, в скрестные леса, на гору святой Брониславы, в сторону Кшешовиц и Белян. В душе его проснулась заглохшая тоска. Незнакомое, словно занесенное весенним ветром, чувство пробудилось в его груди. Часто случалось, что он бродил по полям, ни Q чем не думая, ничего не сознавая, бесцельно водя глазами по серой земле, и вдруг слышал в душе жалобный стон, укор, такой мучительный, что он останавливался, охваченный тревогой, страхом и ужасом. Он закрывал лицо руками, чтобы даже в мыслях не видеть себя.
«Гелена, Гелена…» – шелестела кругом молодая трава, колыхаемая весенним ветром. Но не успевал окончиться день – и все словно погребали развалины. Опять проходили недели тупого забытья, полного покоя и нескромной опустошенности души.
В этот период Рафал близко сдружился с одноклассником Яржимским. Это был богатый юноша, сирота, живший под опекой своего дяди, бывшего ротмистра национальной кавалерии. Опекун, у которого было большое поместье в окрестностях Севежа, пытался строго контролировать расходы питомца, который сорил деньгами направо и налево. Молодой Яржимский ждал только наступления совершеннолетия, чтобы сбросить с себя ярмо дядюшкиной опеки. А теперь, чтобы восполнить недостаток в деньгах на бильярд и балет, он занимал где ни попало. У него на квартире и происходили по ночам самые азартные игры и попойки. Из его же квартиры отправлялись на маскарады. У Яржимского всегда было в запасе несколько бутылок превосходного венгерского из погреба Крауса, он же являлся для гимназистов законодателем мод и ухарских замашек. Ольбромский был его правой рукой, помощником и закадычным другом. Касса у них была общая. Делились они с умилительно аркадской простотой так же бескорыстно, как каждым увлечением новой балетной звездой или неудачей в картах. Только благодаря этой близости с Яржимским де Ольбромский и поступил в класс философии.
Ротмистр-опекун настойчиво требовал от своего питомца, чтобы тот продолжал образование; ему хотелось видеть его на каком-нибудь посту, которые открывались в округах, хотелось, чтобы он непременно сдал экзамен на судейского, что давало виды на приличные побочные доходы. Он поэтому и честью просил и грозил, убеждая племянника поступить в академию и слушать лекции натурального права, которое преподавал utriusque juris doctor [242] Неметц, и гражданского права, которое читал адвокат Литвинский. Яржимский, не желая портить отношения с опекуном, скрепя сердце согласился. Он и Рафала уговорил держать за компанию экзамен за пять классов в академию. В начале осени, проведя лето в городе, оба отлично выдержали экзамены и получили свидетельства, дававшие им право слушать философию в качестве казеннокоштных студентов.
242
Доктор обоих прав (лат).
Рафала нисколько не радовал этот переход из лицея святой Анны в коллегию. Ему уже до смерти надоели /атынь и всякая немецкая премудрость, книги и тетради. Он никогда не давал себе труда подумать, зачем все это делается, почему в разговоре с учителем непонятное латинское выражение можно заменить непонятным немецким, а нельзя заменить понятным польским. Никогда не увлекался он латинскими стихами и не принимал близко к сердцу учения о силлогизмах, а поэтому и теперь заодно с товарищами относился с полным равнодушием и презрением к пустословию преподавателей. Некоторые верзилы из его товарищей почитывали украдкой польские книги («Историю Ануси», «Приключения маркиза» и т. д.), сохранившиеся кое у кого с давних времен. Некоторые даже пописывали стишки в честь своих возлюбленных – жалкие вирши на ломаном, бедном языке, подражая случайным образцам старых одописцев и панегиристов эпохи Станислава Августа, которые теперь, по странной превратности судьбы, оказались невольными сеятелями речи предков. Де Ольбромский никогда не брался за лиру. Думал юноша, правда, по-польски, но, не слыша в школе ни одного родного слова, он после окончания гимназии не умел как следует написать письмо и едва читал на презренном языке. Гораздо лучше владел он пером по-немецки и совсем недурно говорил на этом языке. Впрочем, и немецкий он тоже презирал, как и вездесущую и всегда скучную латынь.
Однажды зимой в аудиториях коллегии было больше слушателей, чем обычно. Даже на лекции господина Лоди, профессора логики и метафизики, можно было видеть на последних скамьях верзил из Прошовиц и Скальмежа, которые обычно блистали своим отсутствием. Господин Лоди обращался к ним с любовью и время от времени утруждал их примерами, прилагая усилия к тему, чтобы научить западных и восточных галичан прекрасному искусству владеть стройными силлогизмами. Легкость изъяснения по-латыни (а все предметы в классе философии преподавались на этом языке) мало принесла пользы, врожденная доброта, вкупе с глубокой эрудицией, нисколько не помогла профессору, и большинство слушателей преспокойно играли под партой в карты. Тепло привлекло в этот день столько философов в залы коллегии. Одни из них дремали, другие глазели на игроков, третьи были заняты чтением литературы, гораздо более веселой, чем логика вкупе с метафизикой («История Ануси» и т. д.). К группе игроков присоединился и Рафал. Заметил ли профессор особое оживление на его лице и объяснил его себе, как результат своей глубокомысленной лекции, или, погруженный в бездонные глубины своих рассуждений, сделал это, ничего особенного не думая, довольно сказать, что он задал вдруг Рафалу вопрос: