Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Я идти «прикладываться» к Ахматовой медлил. Коллекционерской жилки во мне нет, праздного любопытства тоже. Думал, что паломничество ей изрядно надоело. Однако кто-то какие-то слова от нее передал. И я решился позвонить.

Анну Андреевну нескоро позвали к телефону, и я, назвавшись, просил разрешения явиться.

— Да — да. Только сейчас я не могу, — сказала Ахматова. В голосе мне послышалось недовольство. С облегчением подумал: «Откладывается».

— Приходите в шесть.

С Маршаком было так же. Сперва

сказал, что занят, а потом велел приходить к вечеру. Старые люди не любят откладывать, у них другой счет времени.

Анна Андреевна не похожа на известные портреты и на ту, какую видел в Колонном. Пополнела. Волосы серой седины. Руки не бездельные, но не деловые, тоже пополневшие, стареющие. Одета в серое или темное… Лицо ее — словно с портрета русского XVIII века. Изысканно и сильно вылеплен нос, так живы глаза, в которых ум, достоинство, пристальность, умудренность одолевают положенную эту скорбь и отрешенность.

О чем именно говорили в тот первый раз — не помню. Помню только комнатку, келью на Ордынке с окном во двор. В нем небольшое дерево. Ощущение чего-то монастырского, ссыльного.

Она как-то потом мне сказала, что здесь написано было стихотворение «Стрелецкая луна». Видимо, с переменой времени появилось и ощущение резиденции.

В 62–м году она мне подарила книжку стихов с надписью: «Д. Самойлову в память московских встреч и бесед. Анна Ахматова. 17 июля. Ордынка». Надпись сделана прямо поперек страницы. Как-то сказала, что любит надписи наискосок. Может, поэтому взяла эпиграф к одному из стихотворений — из Бродского: «Вы напишете о нас наискосок».

Ордынка была уже московская резиденция. Там образовывался небольшой двор и происходили чаепития.

Хотя это относится к более позднему времени, дорасскажу о книжке, раз к слову пришлось. Весь тираж ее был в зеленой обложке, которая Ахматовой не понравилась («зеленая, как лягушка»), и ей штук сто сделали в черном переплете. Одну из этих книжек она и подарила мне с приведенной надписью.

На другое утро — телефонный звонок Ахматовой. Без предисловия сказала:

— Там есть один лишний мягкий знак. Уничтожьте его.

Вспомнила, что «встречь» написала с мягким знаком.

Итак, я сидел напротив Ахматовой. Разговаривать с ней неожиданно легко. Расспрашивала. Переспрашивала. Немного туга была на ухо. Неожиданно смеялась. Негромко, но вся отдаваясь смеху, всем телом.

Голос ее, славу богу, уцелел. Есть пластинки, есть записи у Ники Глен и у Ивана Рожанского. Наверное, и у других. Но своеобразие ее речи передать трудно.

Анна Андреевна говорит не торопясь, как бы размышляя. Фраза ее ясно и точно построена. Суждения никогда не кажутся импровизацией. В них пережитое и продуманное. За ними чувствуется база содержательной памяти. Она говорит как бы не впервые, а вновь.

Собеседник она блестящий. Но не монологист. Часто спрашивает: как вы думаете? Выслушивает. Подумав, соглашается. Или не соглашается.

Однажды мы говорили о передаче прямой речи в мемуарах. Кажется, поводом для этого были записки Паустовского. Там Бабель, имевший репутацию блестящего ума, разговаривает, как Паустовский.

Анна Андреевна говорила, что в «Воспоминаниях о Мандельштаме» избегает прямой речи. Одна поклонница пыталась записывать разговоры Пастернака. Записывала при нем. Прямо за ним. А получалось все равно глупо.

Передать речь Ахматовой может только один человек — Лидия Корнеевна Чуковская. Ее дневник — самое важное, что написано об Ахматовой.

В моих записках прямой речью передано лишь то, что дословно запомнено. От встреч с Ахматовой всегда оставалось нечто доподлинно ею произнесенное, потому что лучше и иначе не скажешь.

После первого знакомства виделись с Ахматовой не то что очень часто, но регулярно во все ее приезды в Москву. И дальше по возможности о встречах с ней буду писать в том порядке, в каком они отразились в тогдашних моих коротких записях.

Мы много беседовали о поэзии и о поэтах. Кое-что из суждений Анны Андреевны я сохранил.

О Брюсове говорила, что он купчик, прочитавший в тридцать лет Буало, известного любому гимназисту. Его дневник — приходная книга успехов. В 1908 году, когда успехи кончились, Брюсов дневник бросил.

О Северянине. Гумилев в нем ошибся. Он думал, что все это — причуды большого таланта. А Северянин — дубина.

Сказала как-то, что Маяковский до революции писал хорошо, а после плохо. А Хлебников наоборот.

Пастернака называла Борис. О нем говорила как о близком человеке, который несколько раздражает. И всегда очень хорошо и очень сердечно о Мандельштаме, чья судьба, а может быть, и поэзия были ей ближе всего.

О Гумилеве я не решался расспрашивать. С ним чудился какой-то внутренний спор. Рассказывала: когда впервые прочитала стихи Гумилеву, тот посоветовал пойти в балерины. Потом уехал в Африку, а она написала «Вечер». Вернулся и признал поэтом.

Однажды показала мне первый том из собрания Гумилева, изданного в Америке. С равнодушием, как мне показалось.

За собой она числила поэтическую школу. Гумилев, она считала, поэтической школы не создал. Это, пожалуй, неверно. Гумилевская школа идет от Тихонова к нашим дням.

Несколько раз расспрашивал я о Цветаевой. Вспоминала стихи Цветаевой, ей посвященные, где видно, как Цветаева ее любила. О последней их встрече:

— Она была сухая, как стрекоза.

Однажды назвала ее великим поэтом. Какой-то шальной юноша пробился к ней в больницу, когда лежала с третьим инфарктом. Специально пришел спросить, кто лучше — Пастернак, Мандельштам или Цветаева. Анна Андреевна ему ответила:

— Мы должны быть счастливы, что жили в одно время с тремя великими поэтами. Не надо делать чучело из одного, чтобы побивать других.

Ахматову интересовали поэты и поэзия 60–х годов. Ей многие читали стихи. Однажды сказала, что за последние пятьдесят лет у русской поэзии не было одновременно такого количества талантов.

Из старших отличала Тарковского. Хвалила Липкина.

Выше всех она ставила Иосифа Бродского, которому такое признание, по — видимому, помогло рано выработать высокую самооценку, столь необходимую для его поэтической личности.

Поделиться с друзьями: