Перечитывая Уэллса
Шрифт:
Все в лавке Роджерса и Денайера было в тягость Уэллсу. Он не любил делать уборку, ссорился со сверстниками, работавшими там же в магазине, выводил неверные цифры в книге учета. Правда, упрекнуть Берти в воровстве никто не мог: по нему сразу было видно, что к воровству он неспособен. И если бы…
Это «если бы» явилось к юному Берти в лице его отдаленного родственника – дяди Уильямса, который открыл небольшую казенную школу в Сомерсете. В таких школах всегда не хватало преподавателей, а юный Берти все же закончил Коммерческую академию мистера Морли. Кроме того, они понравились друг другу; в глазах Берти мистер Уильямс выглядел человеком необычным и уж в любом случае непохожим на лавочника. Это он придумал школьную парту с вырезом для чернильницы, а сами чернильницы снабдил завинчивающимися крышками. Утверждался мистер Уильямс и «с помощью уклончиво составленных бумаг», но какое значение имела эта уклончивость, если дядя Уильямс вырвал Уэллса из ненавистного ему мира. Правда, учительство давалось Уэллсу нелегко, но сравнить это занятие с бесконечными и унылыми бдениями в мануфактурной лавке мог только идиот. Некоторые ученики школы физически были покрепче юного Берти, не так просто было заставить их держать себя правильно, поэтому случались драки. «Я требовал, чтобы от назначенного мною наказания не увиливали, и как-то раз преследовал
Чудные времена… Прекрасные времена…
Времена необыкновенных и значительных открытий…
Дядя Уильямс рассказывал молодому учителю о Вест-Индии, о далеких краях. Свою роль сыграла и кузина дяди Уильямса. Она была старше Уэллса года на три-четыре, а значит, опытнее и свободнее, и на воскресных прогулках по окрестным зеленым холмам впервые приобщила любопытного Берти к сексу. Правда, писал Уэллс: «…я воспринял эти начальные уроки с некоторой долей отвращения. Мой ум был настроен на иной лад. Реальность выглядела какой-то позорной, неловкой, потной». Впрочем, гибкий ум Уэллса достаточно быстро настроился на нужный лад, и дальше он уже никогда не упускал возможности проверить, все ли в этом мире обстоит так, как ему хочется. И если в какой-то момент рядом с ним не оказывалось женщины, близкой ему, он вполне довольствовался девушками свободных профессий, хотя не раз замечал, что он «не находит в них много воображения».
Зато своего воображения ему всегда хватало. Например, в 1906 году, сразу после важного и интересного разговора с президентом США Рузвельтом в Вашингтоне, возбужденный встречей и желая разрядки, Уэллс взял такси и сразу попросил водителя отвезти его в «веселый дом». «В негритянский?» – «Ну да, – ответил Уэллс. – Почему бы не испробовать и это?»
История настолько характерная для Уэллса, что есть смысл привести ее всю, тем более что «Опыт автобиографии» на русском языке издан ничтожным тиражом и в академическом издании.
«Мы разговорились, – вспоминал Уэллс, – и еще больше понравились друг другу. В ней (в проститутке, – Г. П.) смешалась кровь белых, индейцев и негров, она была темноволосая, с кожей цвета гладкого морского песка и, по-моему, куда умнее большинства женщин, которых встречаешь на званых обедах. Она любила читать и показала мне несколько стихотворных своих опытов; она изучала итальянский язык: хотела побывать в Европе и вернуться «белой», якобы итальянкой. Явно расположенные друг к другу, мы вскоре занялись любовью и не вспоминали о характере наших отношений, пока я не собрался уходить. «Надеюсь, мы еще увидимся, – сказала она. – Ты мне нравишься». Но я ничего не мог обещать – назавтра мне предстояло уехать из Вашингтона. Когда дело дошло до прощального подарка, я дал ей чек на сумму большую, чем принято. Она взглянула на счет и спросила невесело: «Ты не ошибся?» – «Нет». – «Тогда все ясно, – сказала она. – Значит, я больше не увижу тебя. Понимаю, милый. Я правда понимаю». В три часа дня мы еще не знали о существовании друг друга, а в половине шестого расставались как любовники. Никакая, даже случайная сексуальная встреча не оставляет двух людей безразличными. Они или ненавидят, или любят. Ни я, ни она – мы не знали имён друг друга, а она вообще обо мне ничего не знала, разве только то, что я англичанин, и однако мне стоило труда удержаться от безрассудного предложения отправиться в поездку по Европе вместе или хотя бы прихватить ее в Нью-Йорк. В нас возобладал здравый смысл, но долгие годы я временами думал о ней с нежностью, и, возможно, временами она с такой же симпатией вспоминала меня…»
В этом весь Уэллс.
4
Каждому писателю хочется нравиться тем людям, которые окружали его в детстве, другими словами, хотя бы задним числом доказать им свою «полноценность». Для Уэллса его детством, его «Гренландией», всю жизнь оставались провинциальный Бромли, любимый Ап-парк, нелюбимая мануфактурная лавка Роджерса и Денайера, короткое счастливое учительство в школе дяди Уильяма, наконец, аптечный магазин мистера Сэмюела Кауэпа из Мидхерста (Сассекс), куда его устроила мать. Меньше месяца Берти провел среди склянок и пузырьков с патентованными лекарствами, но именно эти дни дали основу для его, может, лучшего реалистического романа «Тоно-Бэнге». Наверное, он мог и дольше задержаться в аптечном магазине мистера Кауэпа, но подсчеты – во что может встать полное обучение – заставили Сару Нил поколебаться в ее решении. Мистер Кауэп тоже быстро понял, что заработать на талантливом, но бедном ученике вряд ли удастся. В итоге Берти отдали в Мидхерстскую грамматическую школу, где он провел еще два месяца своей юной жизни, и уже отсюда, после упорных поисков прибыльного места, попал все-таки в мануфактурный магазин (проклятие его юности), принадлежащий некоему мистеру Хайду – на Кингс-роуд в Саутси.
«Удивительно, насколько чужим и непонятным было для меня все, чем я там занимался, – вспоминал Уэллс. – Меня определили в отдел хлопчатобумажных тканей. Там я обнаружил огромное количество рулонов с непонятными названиями – «бортовка», «турецкая саржа» и тому подобное. Обилие серых и черных подкладок, отрезы фланели, столового полотна, полотна салфеточного и скатертного, клеенка, холст и коленкор, дерюга, тик и прочее, прочее. Откуда все это взялось, какая от всего этого польза, я понятия не имел, знал только, что все это появилось на свет, чтобы отяготить мою жизнь. В хлопчатобумажном отделе были еще платяные ткани – набивные ситцы, сатин, крашеный лен, а также обивочные – это было понятнее, но отталкивало ничуть не меньше. Я должен был содержать в порядке весь товар, разворачивать отрез и снова складывать после показа, отмерять куски и скатывать остатки, и все это складыванье, скатыванье и заворачиванье требовало внимания, терпения и умения, а мне эти усилия были как нож острый. Трудно даже вообразить, какое коварство может проявлять обыкновенный кусок сатина, норовящий свернуться вкривь и вкось, как трудно скатать суровое полотно, как непослушны толстые одеяла и как нелегко взобраться по узенькой приставной лесенке на верхнюю полку с неподъемными кусками кретона и уложить их так, чтобы меньший кусок обязательно лег на больший. В моем отделе были еще и тюлевые занавески. Их надо было разворачивать и держать, пока старший приказчик беседовал с покупателем. А по мере того, как груда занавесок росла, а покупатель желал посмотреть еще что-нибудь, безразличие, написанное на лице младшего продавца, все меньше могло скрыть бурю его внутреннего негодования и протеста, только разгоравшихся при мысли о том, что скоро
магазин закрывается, а ему еще надо все это сложить и убрать».Так что нет смысла говорить о какой-либо привлекательности службы в мануфактурном магазине. Сама мысль о том, что за прилавком он может провести лучшие годы своей жизни, доводила Уэллса до отчаяния. Вот почему однажды он встал пораньше и пешком добрался до Ап-парка. И там категорически объявил матери, что в магазин ни за что не вернется.
5
Часть 1883 и часть 1884 годов Уэллс провел в начальной школе Хореса Байета в Мидхерсте. Здесь он немного отошел от ужасных дней, проведенных в Саутси. «Думаю, в Мидхерсте тоже иногда шел дождь, но мне запомнились только солнечные дни».
Место младшего учителя Уэллса тоже устраивало.
Теперь он не просто учил, он еще и многому сам учился.
В романе «Любовь и мистер Льюишем» (1900) Уэллс с величайшей тщательностью вспомнил обстановку, которая его окружала в Мидхерсте. А мистера Льюишема он, конечно, написал с себя.
«Костюм он носил из магазина готового платья; борта и рукава черного, строгого покроя сюртука были припорошены мелом, лицо покрыто первым пушком, а на губе определенно намечались усы. Приятный на вид юноша, восемнадцати лет, светловолосый, в очках на крупном носу, хотя очки ему были совершенно не нужны, он носил их ради поддержания дисциплины, чтобы казаться старше. В тот самый момент, когда начинается наше повествование, он находился у себя в комнате. То было чердачное помещение со слуховыми окошками в свинцовых рамах, покатым потолком и вспученными стенами, оклеенными, как свидетельствовали многочисленные надрывы, не одним слоем цветастых старомодных обоев. Похоже (судя по убранству комнаты) мистера Льюишема больше занимали мысли о Величии, чем о Любви. Над изголовьем кровати, например, где добрые люди вешают изречения из библии, находились начертанные четким, крупным, по-юношески вычурным почерком следующие истины: «Знание – сила», «Что сделал один, то способен сделать другой» (под словом «другой» подразумевался, разумеется, сам мистер Льюишем). А над выкрашенным желтой краской ящиком – на нем из-за отсутствия полок размещалась личная библиотека мистера Льюишема – висела «Programma». В ней год 1892 был указан как срок, когда мистеру Льюишему предстояло сдать при Лондонском университете экзамены на степень бакалавра «с отличием по всем предметам», а год 1895 отмечен «золотой медалью». Дальше, своим чередом, должны были последовать «брошюры либерального направления» и тому подобные вещи. «Тот, кто желает управлять другими, должен научиться управлять собой» – красовалось над умывальником, а возле двери, рядом с выходной парой брюк, висел портрет Карлейля. И это были не пустые угрозы окружающему миру: действия уже начались. Растолкав Шекспира, эмерсоновские «Опыты» и «Жизнь Конфуция» в дешевом издании, тут же стояли потрепанные и помятые учебники, несколько превосходных пособий «Всеобщей ассоциации заочного образования», тетради, чернила (красные и черные) в грошовых бутылочках и резиновая печатка с вырезанным на ней именем мистера Льюишема. Полученные от Южно-Кенсингтонского колледжа голубовато-зеленые свидетельства о прохождении курса начертательной геометрии, астрономии, физиологии, физиографии и неорганической химии украшали третью стену. К портрету Карлейля был приколот список французских неправильных глаголов, а над умывальником, к которому угрожающе близко скосом подступала крыша, канцелярская кнопка удерживала расписание дня. Мистеру Льюишему надлежало вставать в пять утра, свидетелем тому, что это не пустое хвастовство, был американский будильник, стоявший на ящике возле книг. «До восьми – французский» – кратко извещало расписание. На завтрак полагалось двадцать минут; затем двадцать пять минут – не больше и не меньше – посвящались литературе, то есть заучиванию отрывков (в основном риторического характера) из пьес Вильяма Шекспира, после чего следовало отправляться в школу и приступать к выполнению своих непосредственных обязанностей. На перерыв и на час обеда расписание назначало сочинение из латыни (на время еды, однако, предписывалась опять литература), а в остальные часы суток занятия менялись в зависимости от дня недели. Ни одной минуты дьяволу с его «искушениями»! Только семидесятилетний старец имеет право и время на праздность!»
В свое время эта «Programma» (а я прочел роман еще в школе, – Г. П.) произвела на меня ошеломляющее впечатление. Я немедленно сочинил свою собственную, правда, назвав ее проще – «Схема» (уж не помню, из каких побуждений). «Схема» тоже подробно расписывала все мои предполагаемые будущие деяния, правда, не включала в себя «брошюрок либерального содержания». Пожалуй, благодаря Уэллсу я еще в школе научился соизмерять реальное время с реальными действиями. Не хочу ставить себе в заслугу «научно-фантастические романы» «Contra mundum», «Снежное утро», «Тайна ледника Бирун», «Под игом Атлантиды» или «Гость Ахаггара», но впоследствии, руководствуясь (подсознательно) все той же «Схемой», я сумел извлечь из полузабытых рукописей нечто такое, что послужило основой для таких книг как «Разворованное чудо» и «Белый мамонт».
6
Сара Нил настаивала на том, чтобы Берти прошел конфирмацию и стал членом Англиканской церкви, но научные книжки, прочитанные им, сделали его явным безбожником. Викарию местного прихода он заявил, что верит только в эволюцию и что ему непонятен сам факт грехопадения первых людей. И хотя в будущем Уэллс написал несколько романов, обычно относимых к разряду «богоискательских», интерес к религии никогда не был у него глубоким. В Мидхерсте, как и в школе дяди Уильямса, Уэллс нисколько не стеснялся раздавать затрещины ученикам. Это явно шло им на пользу, больше, чем любые увещевания, да и сам Уэллс довольно быстро освоил основы физики и биологии и сдал в мае обязательные учительские экзамены с таким блеском, что получил возможность отправиться студентом-естественником в Лондон.
Подводя итог пребыванию в Мидхерстской школе, Уэллс особо отметил несколько важных для него открытий. Например, «Республику» Платона и брошюру Генри Джорджа «Прогресс и бедность». Никто не знает, как в нашем мозгу преображаются чужие идеи, как они выводят нас на свой собственный путь, но именно эти работы Уэллс считал для себя основополагающими. Он был уверен, что Платон и Генри Джордж вывели его на серьезную социологию и на то, что позже он назвал футурологией. Со своим приятелем Харрисом, тоже молодым учителем, Берти регулярно прогуливался вечерами по зеленым тропинкам Мидхерста. Особой удачей считал он и то, что ему вовремя попала в руки «Утопия» Томаса Мора, а вот имени Карла Маркса до появления в Лондоне он даже не слышал. «Я рос как на дрожжах, одежда вечно была мне коротковата, но хотя вид у нас с Харрисом был не слишком презентабельный, положение спасали университетские шапочки с кисточкой, наподобие тех, что носили студенты Оксфорда или Кембриджа. Они придавали нам, учителям грамматической школы, вид настоящих ученых».