Перед бурей
Шрифт:
Но "Прекрасной Дамой" наших юношей была Свобода. Свободная наука и академическая свобода. Эта последняя была лозунгом студенческих беспорядков, волной прокатившихся по русским университетам в 1899 году. Н. Д. был тогда председателем Союзного Совета Объединенных Землячеств, проводившего забастовку в Москве. Он руководил работой Союза, председательствовал на многочисленных студенческих митингах и стал уже тогда (ему не было 20 лет) как бы знаменитостью. Это привело к его исключению из университета "без права обратного поступления".
Н. Д. Авксентьев представлял собою чрезвычайно целостный и законченный красивый русский тип. Он был насквозь русский, по-своему русский, как все разнообразные глубоко национальные или почвенные типы. Я был коренной волгарь, родившийся в Самарской и выросший в Саратовской губернии;
Чистый и строгий старый русский тип сохраняется на Поволжьи либо у старообрядцев, либо в духовенстве, либо в дворянстве. Авксентьев был выходцем из дворянской среды и во всём его складе, облике, манерах незримо чувствовалась дворянская, из поколения в поколение идущая культурность, выражающаяся в природном такте, чувстве меры, уменьи себя держать, представительности, способности импонировать без особых к тому усилий.
В истоках своих ведь вся русская культура была дворянскою культурой, да дворянской была и самая революция русская, от декабристов до "кающихся дворян" 70-х годов, пока {194} дворянам-революционерам не пришла смена в виде плебеев-разночинцев; умственного пролетариата, как называл их Писарев, "третьего элемента" по Гондатти, "кутейников" по "Московским Ведомостям" и "кухаркиных детей" по Делянову.
Авксентьев был центром целого кружка незаурядных людей, сыгравших немалую роль в истории ПСР, то как единое целое, то порознь. Здесь был, как полагается, и представитель оптимистического романтизма, с "душою прямо геттингенской", И. Фондаминский, впоследствии богатый капризными разливами мысли от неокантианства то к "христианам третьего завета", то к обновленному "ордену русской интеллигенции", то к младороссам, то еще к какому-нибудь "нео" и "младо".
Тут был и представитель энергического реализма, Абрам Гоц, проявивший впоследствии немало задатков политического лидера; и не от мира сего Дмитрий Гавронский, верный ученик Германа Когена с его чистым "логизмом", доказывавшего, что классический иудаизм есть куколка, в которой искони созревала изящная бабочка немецкого этического социализма; и Владимир Зензинов, в котором тогда чувствовалось нечто от московско-сибирского старовера, точно одетого в застегнутый на все пуговицы длинный сюртук и сочетающего чинную строгость со смягчающей ее сентиментальностью; и В. Руднев, со способностями лидера и жесткою рукою в мягкой бархатной перчатке; и юная Мария Тумаркина, за красоту прозванная "Мадонной"; наконец, эстетическое направление в кружке было представлено М. О. Цетлиным, явившимся к нам в "Революционную Россию" со стихами, посвященными Гиршу Лекерту, и закончившим свой вклад в русскую литературу известной книгой о русской музыке и знаменитой "могучей кучке". Своим разнообразием и многоцветностью кружок был интересен, и мы - Михаил Гоц и я - ждали от него в будущем многого,
Все "командные высоты" в студенческих колониях были заняты тогда социал-демократией. У нас не могло быть и мысли о ее вытеснении - мы искали места рядом с ней, в союзе с ней и в дополнении к ней. Но господа положения редко встречают гостеприимством незванных пришельцев. Всей органичности зарождения с.-р. партии, всей ее почвенности они тогда - нечего скрывать - не разглядели. Русское крестьянство, {195} русская деревня незадолго перед тем была сброшена ими со счетов - она казалась без нужды отягощающим энергию городского пролетарского движения балластом. Нас приняли "в штыки". В итоге молодежь оказалась скоро разделенной на два лагеря, хотя и неравных, тративших огромную часть своих сил в драматически безысходном поединке.
Авксентьев лишь незадолго перед тем перешагнул порог совершеннолетия. Но он производил впечатление человека, который уж вполне "обрел самого себя" и очень ревниво относился к своей идейной самостоятельности. В своем кружке он лидерствовал и имел вкус к лидерству, не без примеси даже известной персональной властности. Отличался жизнерадостностью, вполне не покидавшей его потом и в самых тяжелых обстоятельствах. Держался с достоинством и сразу дал понять, что он и его друзья - согласно позднейшему выражению одного из них "под
эсеровскую политическую программу и народническую философию хотят подвести не столько Лаврова и Михайловского, сколько Канта и Риля".Их успокоило то, что новая партия так же четко отделяла политическую партию от общефилософского миросозерцания, как когда то была отделена церковь от государства. Каждый был волен обосновать свое присоединение к ней материалистически или идеалистически, марксистски или антимарксистски, религиозно или антирелигиозно. Авксентьев принес с собою в ее ряды свое философское кредо, вскоре опубликованное в книжке о "Сверхчеловеке" Но что же такое, в конце концов, сверхчеловек, как не человек, переросший в рыцаря? Не удивила меня впоследствии и весть о раннем вступлении Авксентьева в ряды масонства. Где же, как не в масонстве, сохраняется поныне ритуал торжественных посвящений, обетов, символических знаков, орденских рангов - словом, весь реквизит эпохи мистерий и рыцарской романтики?
И безотносительно ко всяким видам на будущее было так приятно отдыхать в обществе ищущей и мыслящей молодежи, от которой веяло свежестью, жадностью к книге, отсутствием всякой боязни мысли, упоением в деле разгадывания всех загадок бытия.
Живо помню, например, как мы, "старики" (тогда лет восемь разницы уже означали перемещение, так сказать, в высший возрастной класс), нагрянули однажды в гости к членам кружка, проводившим летние каникулы на {196} берегу одного из больших швейцарских озер, в местечке Фицнау. Если бы у нас спросили о цели поездки, мы, вероятно, оправдывали бы ее заботами о внедрении нашего партийного миросозерцания в умы приезжих.
А вместо этого оба мы, Михаил Гоц и я, совершенно позабыв об утилитарной стороне дела, ввязались в бесконечный и жаркий (типичный русско-интеллигентский) спор о высших миросозерцательных проблемах. Изрядная доля вины падала на меня: являясь жертвой собственного боевого темперамента, я принялся так штурмовать Кантовскую "вещь в себе", что сразу сплотил против себя "единый фронт неокантианцев" и потом долго пытался его разбить, пользуясь разнобоем между его подгруппами. Так проспорили мы целый день, а за ним почти целую ночь; утром же нам надо было спешить на пароходную пристань и мы "доспоривали" в пути охрипшими голосами. Уже с парохода были сняты мостки, уже, бурля водой, заработали колеса и расстояние между нами стало расширяться, а к берегу с парохода и от берега к нему всё еще пролетали последние ракеты-снаряды философских аргументов, как будто они могли перерешить судьбу вопросов, свитых в Гордиев узел веками ученых дебатеров...
Из Галле-Гейдельбергского кружка к нам тот или другой из его состава время от времени приезжал в Швейцарию. Авксентьеву мы даже поручили написать в наш специальный листок, посвященный делу Плеве, передовицу, и он с этой задачей хорошо справился.
Он играл в кружке "первую скрипку" и относился к этому своему положению очень ревниво: можно было предвидеть, что именно в нем более, чем в другом, будет говорить самая чувствительная сторона завзятого политика: эрос власти. Самым равнодушным к страстям земли был Дмитрий Гавронский: он чувствовал себя, как рыба в воде, в сфере абстракций. Все его очень любили, но в шутку держали пари, что перед ним можно поставить ребром любой самый конкретный жизненный вопрос, - и он, начав рассуждать о нем, всё равно через полчаса окажется в заоблачных высях, где в разреженной атмосфере отвлеченностей становится уже трудно дышать.
Илья Фондаминский, уступая Авксентьеву в холодной логической силе аргументации, имел свое преимущество: восторженный стиль, всегда согретый отзвуками интимной искренности. Мне приходилось иногда {197} проводить параллель между нашими "германо-эсеровским" выводком и кружком старых славянофилов, и тогда я Илью Фондаминского называл их вдохновенно-прекраснодушным Константином Аксаковым; Авксентьева же - их острым, хроническим Хомяковым.
Что касается Абрама Гоца, то у него не было той ораторской одаренности, того внешнего блеска, которые бросались в глаза у этих двух "первоцветов" кружка. Зато у него чувствовалась сосредоточенная энергия убежденности; его духовный напор на товарищей был очень велик, и ткань его аргументации отличалась полнотой и добротностью. Абрам Гоц в нашей среде первый почувствовал себя совершенно своим, и мы считали его более всего "нашим" во всём кружке.