Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Перед историческим рубежом. Политические силуэты
Шрифт:

Правда, пироговская защита университетской автономии была издана в 1863 г. «по распоряжению министерства народного просвещения». Министерский комментарий к «автономному» университетскому уставу 1863 г. особенно рекомендует работу Пирогова, как отличающуюся «наибольшей глубиной и гуманностью взгляда». Полный успех государственного оппортунизма, казалось бы, налицо. Но увы! уже в той же министерской рекомендации вежливо отмечалась «некоторая идеальность» взглядов Пирогова, причем идеальность здесь не могла означать ничего иного, кроме маниловщины, или, в более мягком истолковании: несвоевременности и неприменимости. А отсюда уж вовсе не так далеко оставалось до того, – нужен был только другой тон, который делает другую музыку, – чтобы взгляды самого Пирогова отнести к числу «опасных и вредных общественных псевдо-доктрин», которые от университета нужно держать подале. И это было вскоре сделано…

В конце концов и сам Пирогов, бывший профессор и попечитель округа, не мог так-таки безоговорочно верить в ненарушимую гармонию свободной науки и отечественного режима. И он действительно вносит в эту предустановленную будто бы гармонию коррективы, – но не к режиму, а к свободе

науки. Он находит для этой цели поддержку у либерально-консервативного швейцарско-немецкого правоведа Блунчли. «Если учение выродилось в явную (для кого?) вражду против основ (каких?) общественного порядка и права… тогда наступает право государства… прямо препятствовать злоупотреблению свободой науки». Наука и исследование свободны, поясняет Пирогов. Но свобода науки кончается там, где обнаруживается цель – «представить существующий порядок в искаженном (!) виде и не имеющим никакой разумной причины бытия».

Незачем здесь подробно вскрывать чисто-полицейскую условность и бессодержательность этих определений и ограничений. Что считать неприкосновенными для науки «основами» общественного порядка? Принадлежат ли к ним воровство и проституция, – наиболее устойчивые из всех основ? Ибо считавшееся не столь давно основой крепостное право отменено, а воровство, существовавшее уже в том обществе, кодификатором которого был библейский Моисей, сохранилось до настоящего дня и даже в интендантстве. Что означает явная вражда к основам? Для кого явная? Разве, например, г. Коковцеву не кажется, что все сговорились «представлять существующий порядок в искаженном виде»? И разве критика нашей нынешней постановки просвещения не может быть подведена под стремление изобразить эту постановку «не имеющей никакой разумной причины бытия»? Не будет ли в таком случае правильнее сказать: правительство имеет право наложить свою руку на научную мысль каждый раз, когда замечает, что ее выводы противоречат интересам правящей группы. А это значит – прощай нас возвышающий обман насчет совместимости науки со «всяким образом правления»!

Ставя свои пределы научной свободе, Блунчли имел в виду буржуазно-парламентарное государство, которое достаточно гибко и эластично и слишком заинтересовано в практических применениях науки, чтобы грубо стеснять ее развитие. А Пирогов сознательно отвлекается от разницы государственного строя и переносит формальные ограничения свободы исследования, подозрительно-эластичные сами по себе, на русскую почву, а миссию стоять у шлагбаумов научной свободы препоручает гр. Д. Толстому и его преемникам, которые, по известной характеристике, отличались только тем, что каждый был хуже своего предшественника.

Вся дальнейшая судьба русских университетов – эпоха Толстого, эпоха Делянова, боголеповская эпоха, [127] когда студентов сдавали в солдаты за то, что они выполняли свою роль общественного «барометра», эпоха сердечного попечения, когда старый генерал выступал, как карикатура нравственно-гуманитарных методов Пирогова в мало гуманитарной обстановке, – вся эта история, всеми своими этапами, одинаково ярко свидетельствует о «некоторой идеальности» пироговского государственного оппортунизма. Нет надобности доказывать, что этот оппортунизм оказался разбит наголову: с одной стороны, графом Толстым, которого Пирогов так справедливо презирал, а с другой, теми разночинцами, к политическому радикализму которых он относился с такой ограниченной враждебностью.

127

Эпоха Толстого, Делянова, Боголепова.

Толстой – см. прим. 118.

Делянов, И. Д. (1818 – 1897) – граф, министр народного просвещения царской России. Начал свою служебную карьеру с должности управляющего делами секретного комитета о раскольниках, затем был попечителем петербургского учебного округа, членом совета главного цензурного управления, членом главного совета женских учебных заведений и т. д. В 1882 г. назначается на пост министра народного просвещения. Деятельность Делянова была целиком проникнута общим реакционным духом эпохи Александра III. Наиболее существенными мероприятиями Делянова были: в области высшей школы – замена старого университетского устава 1864 г. новым реакционным уставом 1884 г., введение строгой процентной нормы при поступлении евреев в высшие и средние учебные заведения, закрытие (в 1866 г.) высших женских курсов и т. д. Не менее «плодотворной» была деятельность Делянова и в средней школе; в 1887 г. им был издан циркуляр об ограничении приема в средние учебные заведения детей лиц «низшего звания» (циркуляр о «кухаркиных детях»). Делянов проводил также строжайшую русификацию всех национальных и окраинных низших и средних школ. За свою многолетнюю реакционную деятельность Делянов получил в 1888 г. звание графа.

Боголепов (1846 – 1902) – преемник Делянова на посту министра народного просвещения. Деятельность Боголепова мало чем отличается от реакционной деятельности его предшественника. В 1899 г., в ответ на крупнейшие студенческие волнения, Боголепов издает так называемые «временные правила» об отдаче в солдаты студентов, принимавших участие в беспорядках. Эти правила вызвали новый взрыв студенческих волнений: зимой 1900 – 1901 г. во всех крупных университетских городах – Петербурге, Москве, Харькове и т. д. – прокатилась волна студенческих беспорядков, во время которых по распоряжению Боголепова и были применены временные правила о сдаче студентов в солдаты. 14 февраля 1901 г. на приеме в министерстве народного просвещения Боголепов был тяжело ранен в шею бывшим студентом московского и юрьевского университетов В. П. Карповичем. Спустя несколько дней Боголепов умер.

Не идея автономии была беспочвенна, и не эта идея отделила Пирогова от слагавшейся демократии, а его «нейтрализм» по отношению к «образу правления». «Чем это будет противно или вредно нашему государственному устройству?» убеждал и заверял Пирогов. Carthago delenda est! – отвечали

его демократические антагонисты.

Как с государством, так и с церковью.

«Ни одна господствующая вера, – писал Пирогов, – не оскудеет от того, если наука выяснит… все нападки на нее безверия и скептицизма». А как быть, если наука, повинуясь внутренней логике, сама станет орудием безверия и скептицизма? Что должно посторониться? На этот вопрос Пирогов отвечал уклончивыми и во всяком случае ни для кого не обязательными соображениями, вроде того, что «истинный прогресс поселяет сомнения не в делах веры… а в деле самого научного расследования» и пр.

Сам Пирогов был человек науки, строгий и точный исследователь, – следовательно уже априорно не мог принадлежать к лагерю слепой веры. Но он и не сжигал никогда за собой мостов отступления. Он сам говорил о себе: «К чести моего ума, я должен упомянуть, что он, блуждая, никогда не грязнул в полнейшем отрицании недоступного для него и святого».

В научно-философской области Пирогов остается тем же оппортунистом, что и в общественно-политической.

Он произвел 11.000 вскрытий человеческих трупов, а сколько операций, а сколько вивисекций на живых животных! Он много работал над хирургической анатомией фасций и артерий. Он ввел вскрытие замороженных трупов, чтобы определить естественное расположение внутренних органов. Но, пробивая острым долотом замороженный человеческий живот, он старался не задеть попутно стальным инструментом веру в бессмертие души. Всегда ли это ему удавалось? Несомненно, нет. И ему злой дух скептицизма нашептывал не раз на ухо вольтеровский вопрос: «Находили ли вы когда-нибудь, доктор, при ваших исследованиях бессмертную душу?». Но если не всегда сохранял он веру, то всегда желал сохранить ее, как однажды поправляет он сам себя в своем дневнике. Нет, Carthago delenda est – это не его жизненное правило в теоретической сфере, как и в практической. Он ищет всегда прислониться спиною к существующему, прочно отложившемуся.

В разнообразии и «целесообразном» строении растительных и животных видов Пирогов, вместе со столькими другими, усматривал одно из наиболее разительных доказательств таинственного для нас замысла, охватывающего судьбы всех видов, от вибрации амебы и ранее – до мыслительного процесса в черепе Аристотеля. К Дарвину Пирогов отнесся поэтому с предвзятою недоверчивостью. Однако же противостоять великому биологу, у которого сила обобщения покоилась не на смелой интуиции дилетанта, а целиком вырастала из гениального эмпирического миропроникновения, Пирогов не мог. Он не сказал окончательно ни да, ни нет, а отошел в сторону, на позиции нейтралитета. Но и допуская условно правоту Дарвина, Пирогов только отодвигал момент вмешательства творческого замысла, но не ликвидировал его. Он способен был еще «весьма хладнокровно» – его слова: – принять свое происхождение от обезьяны, «нисколько не скандализируясь» такой генеалогией, но он не мог перенести «без отвращения – ни малейшего намека об отсутствии творческого плана и творческой целесообразности в мироздании». Если отбросить прочь замысел, как отслужившую свою службу гипотезу, то чем мы окажемся: беспаспортными продуктами естественного и полового отбора? Или, по выражению самого Пирогова – «бастардами от случки случая с случайною же природою?»

За недосугом Пирогов долго откладывал урегулирование своих отношений к делам веры – впредь до более подходящего времени. Когда же оказался отстраненным от практического реформаторства, да и самое реформаторство пошло задним ходом, тут Пирогов, сидя у себя в имении и чувствуя себя глубоко враждебным и политическому «нигилизму» и тому разгрому, который «полуобразованными» разночинцами учинялся в сфере официальных идеологий, занялся на стариковском досуге окончательным определением своих отношений к вере и церкви. И он сумел ввести свою мысль в старую мистическую колею, со всеми вытекающими отсюда последствиями.

Противоречие между хирургом Пироговым, который из лбов выкраивал носы, по образу и подобию настоящего человеческого носа, и между богословствующим автором дневника, – только мнимое.

По складу ума Пирогов был чистый эмпирик. Он признавал право только за непосредственными, прямыми и ближайшими выводами из фактов. И именно потому, что он был крайний, можно бы сказать, вульгарный эмпирик, который не переносит реалистических методов мышления в более отдаленные от материи регионы познания, он легко мог, при столкновении с этими регионами, перескочить в область мистики. Ограниченный эмпиризм в науке и практике есть вообще наиболее верное средство удерживать в равновесии унаследованные предрассудки с практическими завоеваниями научного опыта. Это наблюдалось и наблюдается много раз. Умы, лишенные синтетического размаха, легко капитулируют перед сверхчувственными учениями, как только отходят от фактов на расстояние, необходимое для получения общей картины. До поры до времени они могут вовсе отказываться от завершения своего миропонимания. Но когда ходом жизни они бывают выбиты из чисто-эмпирической колеи и вынуждены давать себе ответы на основные «вопросы жизни», они сплошь да рядом говорят себе: широкие научно-философские обобщения в сущности так же недостоверны, как и мистические; поэтому, если уж выбирать, то лучше те, за которыми гарантии давности и заманчивые возможности в перспективе. Прослужив слишком пятьдесят лет чисто-эмпирическому направлению, Пирогов, по его собственным словам, пожелал заглянуть «за кулисы эмпирической сцены», – и тут же покорно принял все, что ему было предложено: «моя иллюзия, по крайней мере, утешительна», – откровенно признается он.

В построении утешительной иллюзии он пробует идти методически. В вещество он влагает мировой ум, а в этом материализованном мировом уме открывает отражение верховного разума творца. Если прав Дарвин, то что ж, приходится просто заключить, что «верховный разум творца заблагорассудил произвести человеческий род от обезьяны». Но одно существование верховного разума – голый деизм – не удовлетворяет Пирогова. Ему необходим, заявляет он, идеал более близкий, более человеческий, – он принимает идеал богочеловека. «И я, исповедуя себя весьма часто, не могу не верить себе, что искренно верую в учение Христа спасителя».

Поделиться с друзьями: