Перед тобой земля
Шрифт:
Величайшее дело наконец совершается. Еще несколько дней - и последние укрепления немцев под Ленинградом будут сломлены, и земля наша родная будет очищена полностью, и ни один снаряд никогда больше не упадет на улицы Ленинграда. Всего этого сознание еще не в силах охватить полностью, я в таком круговороте событий, что задуматься некогда. Но для вас главное знать: я здоров и благополучен, и бодр, как никогда, несмотря на физическую усталость. В такой же гонке все - писатели и корреспонденты. Лихарев, Прокофьев, Саянов, Авраменко - все мотаются взад и вперед, пишут торопясь, не спят. ...Вот, сию минуту, приказ: Мга?.. А у меня нет материала. Пожалуй, опять не спать! Городов много, а я один! Да притом без машины! А как хороши дела!
22.01.1944
Сейчас уже полночь. Я только что вернулся из Петергофа, точнее - из печальных развалин его. Ехал по Приморскому шоссе, через стрельну, такую же страшную, превращенную в прах. Шоссе было сплошь заминировано, саперы взрывают мины и сейчас, но узкий, в одну колею, проезд сегодня уже возможен, - и вот мы проехали. Сплошь заминирован и Петергоф, так что обойти его по всем направлениям не удалось, ходить можно пока только по протоптанным тропам, ни на шаг не отступая от них. Я не могу передать Вам боли от всего, что сегодня я видел.
– Петергофа нет. В нем нет ни одного полностью
То, что можно было успеть увидеть за несколько часов и к чему можно было подойти без риска нарваться на мину, я увидел, и это зрелище безжизненного, безлюдного пепелища - запомнится навсегда.
От всех музейных ценностей Петергофа я нашел только осколок разбитой вазы великолепного фарфора, я привез его в Ленинград, как память1.
Сейчас, пока пишу это, немец обстреливает город из самых тяжелых и дальнобойных пушек, какие еще есть у него. Бьет, думается мне, либо из Пушкина, либо из Красногвардейска, ибо больше, пожалуй, ему бить уже неоткуда - хочет пакостить городу до последней своей минуты! Скоро, скоро последние обстрелы Ленинграда кончатся, город-победитель заживет наконец спокойной мирной жизнью!
Обратно из Петергофа мы возвращались уже в полной тьме, и вот я дома! Вспомнить только, чем был Петергоф для всего цивилизованного мира, а особенно для нас, ленинградцев, - его фонтаны, разноцветные, иллюминированные в летние ночи, его парки, музеи, пляж, говор праздничных толп, - люди в нем были беззаботны, любили, отдыхали, развлекались, мечтали... Ныне в нем людей нет. Он пуст. Его восстановить в прежнем виде нельзя. В душе боль, злоба, ненависть... Я насмотрелся в нем на поганое немецкое барахло, на все эти эрзац-валенки, куртки, соломенные лапти, порнографические картинки, склянки, черт его знает на что, - на все скверные следы варварского нашествия. В сознании всего этого не переварить, впечатления тяжелые...
В таком же виде, как Петергофские дворцы, и Константиновский дворец в Стрельне, - я осмотрел его весь, в нем были немецкие склады, он загажен, запакощен, полуразрушен...
23.01.1944
Ну, вот я и дома, после трех недель непрерывных странствий. В коротком письме невозможно описать ни все то, что я видел, ни всего, что в пути порой приходилось испытывать. Если б у меня была своя машина или своя воинская часть, в которой обо мне бы кто-то заботился, то, конечно, я избежал бы девяноста процентов тех, порой невероятных, трудностей и того безмерного утомления, какими сопровождались странствия мои. Я же пользовался только попутными грузовиками да своими собственными ногами. Проехал я на верхотурках этих грузовиков около полутора тысяч километров да исходил пешком больше сотни. Днем часто таяло, по ночам мороз достигал пятнадцати градусов. В валенках, в теплом белье, свитере, ватных брюках и полушубке, с рюкзаком за спиной, с двумя тяжело набитыми полевыми сумками, пистолетом, в шапке-ушанке ходить пешком было просто невыносимо, я измокал и начинал задыхаться на первом же километре. Но когда мне удавалось оседлать какой-нибудь грузовик, то на полном его ходу, особенно по ночам, делая за раз по сто и по сто пятьдесят километров, я проледеневал насквозь, до последней косточки. И приезжал, наконец, на голое место, на пепелище какой-либо деревни, где спать было решительно негде. Не раз приходилось спать на снегу, а чаще всего втискиваться в какую-либо случайно уцелевшую избу, набитую людьми до отказа, и, не обращая внимания на матюги людей, лежащих на полу, по которым я волей-неволей шагал, ложиться буквально на них, не снимая полушубка и работая локтем до тех пор, пока тело мое не вдавливалось между двумя спящими и не достигало пола. Только три ночи из почти месяца странствий удалось мне поспать на койке. Ни разу за это время я не раздевался. Естественно, вернулся я в таком, мягко выражаясь, "антисанитарном" виде, что разделся догола в передней, а уж потом вошел в комнату и начал топить печку. И все-таки, все-таки путешествие было столь исключительно интересным, впечатления такими богатыми, что все лишения окупаются...
Началась поездка неудачно. Выехал на грузовике из Ленинграда, доехал до Луги и... на два дня угодил в полевой госпиталь. Выезжая из Ленинграда, сел на что-то, прикрытое кожухом от капота машины. Это "что-то" оказалось бидонами с бензином, плохо закупоренными. Бензин расплескивался и обливал меня, а я заметил это только когда промок насквозь. Ватные брюки и полушубок стали губкой, пропитанной бензином. Он обжигал меня все двенадцать часов пути, на ночном морозе, градусов в пятнадцать, на диком ветру. Ничего поделать я, естественно, не мог - не сходить же с грузовика в снежную пустыню! Приехал в Лугу и обнаружил, что все мои мягкие части тела стали совершенно твердыми и нечувствительными. Кроме того, тряска, холод, усталость привели к тому, что, когда в Луге ввалился в первый попавшийся дом, где на полу спали красноармейцы, у меня стало плохо с сердцем, я провалялся часа три на полу, а утром едва-едва дотащился до госпиталя, палатки которого случайно оказались близко - в километре. Там смерили мне пульс, оказался он - 134, поглядели на, простите, мою задницу и тут же уложили меня в постель, точней - на носилки, изображавшие оную и поставленные в той комнате, в которой за неделю до того была немецкая конюшня, так что еще пахло навозом. Кожа слезла, пузыри липли, и меня перебинтовали. Пролежал здесь два с половиной дня, и, хотя врачи уговаривали меня полежать еще, я, стремясь скорее к фронту и работе, выписался и отправился дальше. Все последующее время путешествия здоровье не подводило меня, и, если не считать постоянной безмерной
усталости и ночей без сна, я чувствовал себя хорошо. Сначала попал к партизанам, которые только что вышли из боев и свертывали свою партизанскую работу, чтоб перейти на иную; часть из них отправлялась в Ленинград, часть рассеивалась по районам и сельсоветам области для восстановительной работы. У партизан пробыл больше трех суток, пользуясь их исключительным гостеприимством, радушием и записывая их рассказы, сколько успевала работать моя рука. Чудесные, замечательные люди, иные по два года не видели города, все жадно расспрашивали о Ленинграде, так же, как я жадно расспрашивал их об их партизанской жизни. С огромным сожалением я расстался с ними - надо было спешить дальше. И вот за остальное время изъездил, задерживаясь на каждом новом месте не больше суток, максимум двух, - следующие районы: Плюсснинский, Струго-Красненский, Дубровенский, Порховский, Славковский, Карамышевский. Был в десяти километрах от Порхова, но попасть туда не удалось, - маршрут мой лежал мимо, дальше.Был в районах, где на десятках километров сожжено и уничтожено буквально все, где деревни испепелены так, что не осталось даже ни одной печной трубы и все затянуто белым саваном снега, сверкающим на солнце. Из него торчат только куски плетней, да высятся кое-где редкие деревца с сохранившимися скворечнями. Где-либо, в белой и печальной пустыне, на горизонте вдруг видна женщина с ведром, кажется непонятным ее присутствие в такой пустыне, - подъезжаем ближе - видим, как она скрывается под землей. На родном пепелище уцелевшие жители роют себе землянки, живут в них, чтоб впоследствии снова тут же поставить избу. Был в глухих вековечных лесах, где вдруг вырастала передо мной совершенно мирная, не тронутая войной деревенька, в которой на рассвете заливались петухи, а по уличкам бродили коровы. Это были деревни, спасенные партизанами, которые бились с немцами на кромках этих лесов и во всю войну не пустили захватчиков в свои родные деревни. Был и в других деревнях, у окраин которых валялись трупы немцев, деревнях, уцелевших случайно, потому что застигнутые врасплох стремительно наступавшими частями Красной Армии и отрядами партизан немцы бежали оттуда, буквально выпрыгивая в разбиваемые ими руками окна и сбрасывая "для скорости" сапоги. Был в местах, где зверствовали фашистские карательные отряды, - и ужасов этих зверств просто не перечесть. Во многих деревнях насильники запирали людей в дома, сжигали их живьем - стариков, детей, женщин. В одной деревне так было сожжено живьем больше двухсот человек. В другой деревне - 130 человек, и даже кошек немцы вешали на заборах, отрубали им хвосты и расстреливали. Колодец, набитый живыми людьми и взорванный гранатами. Церковь, набитая женщинами детьми и взорванная толом. Да разве об этом в коротком письме расскажешь? С рыданиями рассказывали мне женщины о своих сожженных сестрах и дочерях. На празднично-зеленой, под яркими слепящими лучами мартовского солнца, лесной опушке, на сверкающем под солнцем снегу немцы расстреляли больше ста мирных жителей, - целыми семьями, - мозжа детям головы сапогами. Я видел это место, стоял на нем, - такого б не приснилось прежде и в самом кошмарном сне.
Две ночи ночевал я в том домике, где был штаб карательного отряда, вершившего эти черные дела, в домике, превращенном в крепость, с круговой обороной, колючей проволокой, извилистыми траншеями и рвами, бревенчатыми брустверами, дзотами с круговыми амбразурами, в которых стояли пушки, минометы и пулеметы. Тут, в двадцати километрах от Пскова, немцы жили, панически боясь партизан. И все-таки рядом с этой комендатурой партизаны взорвали мост, под самым носом - в трехстах метрах от этого карательного отряда. Взрывали машины, спускали под откос поезда...
Из сотен деревень в этих районах остались единичные. Население уцелело только то, которое скрывалось в лесах, убегало из деревень во вырытые в чаще лесов землянки, - каждый раз, когда, в течение двух с половиной лет оккупации, немцы появлялись вблизи деревни, которая всегда на окраинах выставляла своих дозорных. Бесконечны горькие рассказы этих уцелевших людей, безмерна радость их, освобожденных от ига врага, исключительно их радушие и гостеприимство. Они рады поделиться последней картошкой с любым командиром и красноармейцем, который идет к ним коротать с ними ночь. Если у кого сохранилась корова, несут, угощая любого, молоко. Слезы безграничного горя еще не иссякли у этих людей, которые два с половиной года, как преследуемые волками овцы, перебегали с места на место, таясь, скрываясь, прячась под соснами и под землей. Сейчас эти люди начинают опоминаться от пережитых ужасов, сейчас впервые они обретают спокойствие, уверенность в своей безопасности. Замечательно единение и сплоченность этих русских, гордых и сильных духом людей. Каждый, у кого было чем накормить обездоленного, кормил чужих старух и детей. Я видел таких, которые, приютив у себя с десяток осиротевших детей, кормили их много месяцев, делясь с ними последним. Никакая гитлеровская лукавая пропаганда, никакие посулы и обещания не подействовали на этих людей, - два с половиной года они всем, чем только могли, сопротивлялись гитлеровцам, ненавидели их, мстили им всякий раз, когда представлялась возможность. Почти каждая деревня высылала в леса своих дочерей и сыновей - партизанить, и десятки тысяч партизан, выходящих из лесов отрядами, полками, бригадами, идут сейчас по всем фронтовым дорогам, с санными обозами, с трофейным оружием, с гордостью в счастливых глазах, идут к Ленинграду, как желанные гости его.
А дороги эти, окаймленные трупами немцев, изрытые воронками закладывавшихся немцами фугасов и мин быстро ремонтируются, приводятся в порядок, ни одного моста ни на одной дороге не оставили враги, но как волшебники работают наши саперы, дорожники, мостовики, и новые, прочные мосты уже выстроены решительно на всех дорогах, и по ним проходят бесконечными лентами наши войска - артиллерия, танки, бесчисленное количество всякого рода машин, несметная силища тягачей, влекущих тяжелую артиллерию.
Между Псковом и Островом я поехал в один из танковых полков, который вел бой, и сам пробыл в этом бою с шести вечера до шести утра. На моих глазах танки врывались в горящую деревню, взяли с боя стрелявшего по нам "фердинанда", перебили отчаянно защищавшихся немцев. И вот характерная смешная деталь: на снежном холмистом поле стоит наш танк и стреляет по немцам. А за танком пристроилась одна из штабных машин - фургон. Вхожу в него. В нем девушка при свете маленькой - от фары - лампочки в большом корыте стирает белье. Кругом валятся бомбы налетевших на нас пикировщиков, кругом идет жаркий бой, а девушка, скинув с себя гимнастерку, оставшись в белой кофточке, спокойно стирает. Почему? Да потому, что в другое время машина полна командиров, которые и живут и работают в ней. А сейчас - все они в бою: кто на танках, кто расхаживал по бранному снежному, озаренному полной луною полю. И у девушки это единственная возможность, никому не мешая, постирать свое белье!