Перед зеркалом. Двойной портрет. Наука расставаний
Шрифт:
– Я знаю, у вас затруднения. Прописка и прочее. Квартира. Это все возникнет не мгновенно, но без малейших усилий и даже, как это ни странно, без вашего участия. Разве что придется подписать две-три бумаги.
На этот раз минуты две посидели не разговаривая, дожидаясь, кто же первый начнет.
Начал Снегирев:
– Я понимаю, вам ответить трудно. Дело зашло далеко, и бить отбой – я говорю о статье – неудобно. Так пускай же она с богом печатается, если это так важно для вас и ваших друзей. Признаюсь откровенно, мне прямо сказано – потерпеть, потому что, если на одну чашу весов положить меня со всеми моими неприятностями,
Все это было вздором или даже просто ложью, хотя бы по той причине, что Снегирев противоречил себе. То статья, «если в нее вглядеться», была шагом весьма опасным, потому что она отменяла возможность работы. То она ничего не отменяла «и даже лучше, если ее напечатают, – подумал Остроградский с внезапно блеснувшей догадкой, – потому что если я под прикрытием этой статьи получу лабораторию – и волки будут целы, и овцы сыты. Он действительно выпутается, а я буду у него в кармане».
На этот раз молчание длилось так долго, что Снегирев, догадавшись о его преднамеренности, выпрямился и побледнел.
– Анатолий Осипович, мне нужен ответ, – вежливо, но уже сдерживаясь, сказал он. – Даже не ответ, а ваше согласие переговорить в министерстве. Да или нет?
Остроградский помедлил еще немного.
– Валерий Павлович, – сказал он. – Ведь у вас, помнится, еще в кандидатской были любопытные соображения о зимовальных миграциях хамсы. Как будто я больше не встречал ваших сообщений по этому вопросу?
Снегирев встал, надел шубу и застегнулся. Лицо у него было спокойное, но такое, что Остроградский подумал: «А ведь ты зарезал бы меня, сукин сын, будь твоя воля».
Он любезно проводил гостя.
Ольга Прохоровна на два дня отпросилась с работы, сказав, что уезжает за город, потому что боится оставаться зимой с болезненной девочкой в сыром полуподвале. Но на Кадашевской нельзя было сказать правду. Как ни плоха была ее комната, на нее могли найтись – и непременно нашлись бы – охотники. Она не собиралась выписываться – и все-таки надо было постараться, чтобы соседям даже не пришло в голову, что она уезжает надолго. Она объяснила им, что дача служебная. Библиотека иностранной литературы устроила в Лазаревке нечто вроде загородного детского сада.
Иногда в разгаре хлопот ее охватывал ужас. В конце концов, жизнь в Москве, пусть трудная, не так уж плоха! Она бы осталась, если бы Миша, успевший в этот день съездить в Лазаревку, не увез керогаз. В полдень он снова съездил, нагруженный так, что едва был виден под чемоданами и узлами. В третий раз, к вечеру, отправились вместе. Правое плечо, то, которое при ходьбе выдвигалось вперед, Миша (на случай, если Оленька устанет) оставил свободным.
В поезде они заговорили об Остроградском, и Ольга Прохоровна заметила, что иногда раздражавшее ее сходство Миши с умной, слегка сонной овцой мгновенно исчезло. Он сказал, что года три назад был в Ереване и его поразил дом Аветика Исаакяна, полный изящных вещей, открытый, – не только потому, что каждый мог войти в него днем или ночью.
– Из окна – Арарат. И в доме что-то от чистоты Арарата.
В этом доме он вспомнил об Остроградских. Там тоже были эти простота и радушие – незаметное, ненавязчивое. И тоже все как будто сперва было написано на полотне, а потом ожило и наполнилось разговорами, спорами,
красками.– Они много путешествовали. Ведь он – альпинист. Всегда вместе, даже на Памире.
– Красивая?
– Ирина Павловна? Да, очень, – с восторгом сказал Лепестков. – Не знаю, – добавил он, подумав.
От станции до поселка было далеко, но Лепестков стал уверять, что так всегда кажется в первый раз, и Ольга Прохоровна согласилась. «Нет, далеко, – подумала она. – К поезду по утрам придется ходить в темноте».
Лазаревка стала другая. Лес, как будто он в чем-то провинился, стоял теперь за высокими глухими заборами. Где-то в глубине дачных участков виднелись крыши над толстыми раскатами снега. Заборы тянулись так долго, что Ольге Прохоровне захотелось заплакать.
Наконец пришли. Бабка в тулупе, в теплом платке, из которого торчал мертвый острый нос, разметала дорожку. Ольга Прохоровна сказала: «Здравствуйте». Она не ответила.
Дом был большой, обшарпанный, с просторным, когда-то затейливым, а теперь жалким крыльцом. Ступени ходили под ногами. Лепестков сказал виноватым голосом:
– Осторожно.
Остроградский встретил их на пустой холодной террасе. Ольга Прохоровна думала, что он старик, измученный тюрьмой и ссылкой. Но он был совсем не старик. Он был смуглый, прямой. Ей даже показалось, что он не так уж изменился с тех пор, как она видела его на той, запомнившейся, единственной лекции.
Они поужинали на кухне.
– Я очень рад, что вы приехали, Ольга Прохоровна, – сдержанно, но так, что нельзя было не поверить, сказал он.
У него была добрая улыбка. Похоже было, что он все время думает о своем, что, впрочем, не помешало ему распить с Лепестковым пол-литра.
– Мне здесь хорошо. Но я ведь особь статья. Я не знаю, что такое скука. А вы будете скучать.
Ольга Прохоровна покачала головой:
– Нет. Я люблю лес.
– Правда? Я тоже. Послушайте, – весело сказал он. – Не беспокойтесь, дочка не будет одна. Вы беспокоились, мне говорил Миша.
– Да.
– На соседней даче, генеральской, живет Маруся. Она – сторож, а муж у нее шофер. Хорошие люди. Дочке Наденьке тоже шесть лет. Вашей шесть?
– Да.
– Вот и отлично. Все устроится. Жаль, что вы не выпили с нами. У вас озабоченный вид.
Она засмеялась. Остроградский посмотрел на нее, потом на Лепесткова:
– Вы чем-то похожи, как это ни странно. Оба смотрите прямо, а кажется, косо. Миша, как ваша книга?
– Пишу, Анатолий Осипович.
– Отчаянный человек. Храбрый портняжка.
Лепестков засмеялся.
– Ну ладно, пошли устраиваться. Значит, комната за печкой. Что-то сомневаюсь я насчет комнаты за печкой.
В эту комнату выходил щит кафельной печки, но, хотя это был красивый, фигурно облицованный щит, от него, кажется, было мало толку.
– Н-да-а, прохладно, – сказал Остроградский. – Вот что, вы спите здесь, а Оленьку сегодня положим на кухне.
Он уже и прежде соединил Черкашину и Лепесткова, сказав, что они чем-то похожи, как говорят о супругах, а теперь еще и отправил их в одну комнату на ночь.
Она сдержала улыбку. Лепестков поспешно отозвался:
– Я еду в Москву.
– А-а. – Остроградский поднял брови. – Так устраивайте же дочку, Ольга Прохоровна! У нее глаза слипаются. А потом обсудим один план. Миша, вы не поедете, пока мы его не обсудим.