Переходы
Шрифт:
Когда я очнулся, вокруг стояла толпа зевак. Какой-то человек склонился надо мной, держал меня за руку, что-то мне говорил, хотя я едва разбирал его слова. Голова была тяжелой, затуманенной, как будто меня ударили или я очнулся от долгого, навеянного наркотиком сна. Книгоноша мешком лежала на стуле напротив — глаза широко раскрыты от ужаса, рот открывается и закрывается, будто у рыбы, только что вытащенной из воды. Появился официант, осведомился, что произошло. Двое зевак заговорили разом, описывая, что видели: мы молча смотрели друг на друга, потом вдруг нас обоих затрясло, и мы оба лишились чувств. Официант нагнулся к старухе и стал трясти ее за плечи. Она была в сознании, но явно плохо понимала, где находится. «Валила бы ты отсюда, пока полиция не появилась, — сказал он ей. — А то меня сильно подмывает отправить тебя в кутузку». Он повернулся ко мне и рассыпался в извинениях.
Я помолчал, подыскивая слова, чтобы описать странность этого воспоминания, которое до того момента пребывало где-то во тьме. Мадлен не сводила с меня взгляда.
— А потом? — прошептала она едва ли не с благоговением.
— В
Тут появился полицейский в кепи и черном плаще. Официант затянул долгую жалобу на книгоношу — мол, с этим нужно что-то делать, она мешает им работать, гляньте, до чего довели этого молоденького немца, и все ради чего? В приступе злобы официант пнул тележку, она перевернулась, книги рассыпались по тротуару, прохожим приходилось через них переступать. Один из зевак заявил, что женщина эта — некромант, а меня заколдовали. Полицейский осведомился у меня, так ли это в действительности. Я, все еще оглушенный, смог разве что кивнуть, но когда он спросил, буду ли я подавать жалобу, я качнул головой. Желаю ли я, чтобы меня отправили в лечебницу? «Нет, — ответил я, — я сам оправлюсь». Я неловко поднялся и тут же снова упал на стул — зеваки дружно ахнули. Я же внезапно ощутил твердую уверенность, что мне грозит неведомая опасность, что нужно как можно скорее уходить отсюда. Я вытащил из кармана монету и вложил ее в руку официанта. «Я вас очень прошу, — обратился я к полицейскому и зевакам, — занимайтесь своими делами, все в порядке». Небольшая толпа рассосалась, а я повернулся к сидевшей передо мной женщине и помог ей подняться. Она слегка покачивалась. Я держал ее за руку, пока она не почувствовала себя увереннее, потом поставил тележку на колеса и начал собирать рассыпанные книги. Придерживая книгоношу одной рукой за талию, чтобы она не упала, а другой толкая тележку, я добрел от кафе до ближайшей скамьи. Аккуратно усадил женщину. Глаза ее были открыты, но она вряд ли сознавала, где находится. Денег на вызов врача или кареты милосердия у меня не было. Я и сам был в таком смятении, что больше ничем не мог ей помочь. Я оставил ее на скамье, вместе с ее книгами, — она беззвучно открывала и закрывала рот, будто хотела задать вопрос, но смутно понимала какой.
Уж не припомню как, но я добрался до своего гостиничного номера и уснул. Проспал почти весь день, проснулся лишь на следующий пополудни. Спустился в вестибюль, консьерж справился, полегчало ли мне. Оказалось, я так громко кричал во сне, что горничные несколько раз стучали мне в дверь, а в какой-то момент вынуждены были даже войти в номер. Когда меня разбудили, я им якобы сказал, что все хорошо, волноваться не о чем. Я совершенно не помнил этого полуночного происшествия. Полагаю, с этого и начались мои кошмары. И с тех пор они посещают меня едва ли не каждую ночь.
Мой рассказ произвел на Мадлен странное впечатление. Когда я закончил, она некоторое время смотрела в пустоту перед собой, уйдя в свои мысли. Я рассматривал ее лицо, озаренное светом ночника.
— Мы уже встречались, — произнесла она. — Где?
Она слегка улыбнулась.
— Тебе не вспомнить.
— Давно? Может, в другой жизни?
— Именно.
— В Берлине? Мы вместе учились в университете? Я, скорее всего, вспомню. Женщин среди студентов было немного.
— Нет, в Париже. — Она дрожащей рукой зажгла сигарету. — И в других местах. Вот только говорить об этом нет смысла.
— Нет-нет, раз уж ты об этом завела речь, я хочу знать разгадку. Ты, похоже, помнишь обстоятельства нашей встречи, а я нет. Но если дашь мне ключ…
Откинувшись на матрас, она смотрела на свою руку, медленно бродившую по одеялу.
— Можно я вместо этого расскажу тебе одну историю?
— В ней есть ответ на мой вопрос?
— Вероятно. Это сказание об альбатросе.
И она начала свой рассказ. К моменту его окончания мир стал совсем иным.
Еще два-три поколения назад в Париже, как и по всему миру, жили люди, зарабатывавшие на жизнь тем, что рассказывали истории. В тавернах и кофейнях, за столами на пирах и у костров на бивуаках люди собирались послушать истории, которые рассказчики излагали с великим искусством, оттачивая и совершенствуя текст на протяжении лет и десятилетий. Некоторые истории излагались в рифму, иные полагалось петь. Были такие, которые рассказывались днями, неделями или месяцами. Каждый вечер люди окружали рассказчика и с нетерпением ждали продолжения. Эпоха механической печати положила конец этому ремеслу — как вот радио, или кино, или иное техническое диво, пока еще не изобретенное, когда-то, возможно, положат конец книгопечатанию. Слушая историю Мадлен, я будто бы по волшебству перенесся в ту эпоху. В ее рассказе завораживало все. Голос у нее был тихий и отчетливый — мне приходилось наклоняться вперед, чтобы уловить каждое слово, он же падал и взмывал, сообразуясь с собственным музыкальным рисунком. Поначалу она почти не помогала себе лицом и руками, но с развитием сюжета стала отвечать на его повороты движениями тела. Что до самой истории, она оказалась захватывающей. Сказание об альбатросе было легендой про двух юных влюбленных, девушку по имени Алула и юношу, почти мальчика, по имени Коаху, жителей далекого острова, и про их изгнание. Я потом перенес его на бумагу, записав все, что запомнил, но получилось лишь бледное
подобие. С одной стороны, я не сумел вспомнить многих подробностей; с другой, не смог рассказать историю так, как ее рассказали мне. Не в моих силах было воспроизвести обстоятельства, в которых мне ее поведали: полуночное молчание города за окнами, мягкое свечение ночника, кольца голубого дыма, поднимавшиеся над мерцающим кончиком сигареты, запах сандалового дерева.Ныне порою, когда мне не удается уснуть от тревоги, скуки или их сочетания, я люблю поиграть с самим собой в одну игру. Я пытаюсь вычислить тот миг, когда влюбился в Мадлен. Убежден, что, когда она начала рассказывать, я еще не был влюблен — или, по крайней мере, не осознавал этого. Я давным-давно не влюблялся. Считал, что сделал прививку от любви. Но когда она закончила рассказ — а то был лишь первый, один из многих, — в душе у меня что-то переменилось: я внезапно, невольно, безоглядно влюбился, не простой любовью, а всепоглощающей, нежеланной, неудобной, из тех, от которой мужчина жаждет излечиться, которая переполняет его стыдом, но чем отчаяннее он от нее отрекается, тем глубже запутывается, — это похоже на один из тех морских узлов, которые с каждым рывком затягиваются все туже. Это напоминало инфекцию, внезапный недуг, когда, болея, ты видишь все одновременно и прежним, и иным. Влюбленность — своего рода гипноз, и — это вам скажет любой гипнотизер — чтобы впасть в гипнотическое состояние, вы должны втайне этого хотеть, но совсем втайне, почти этого не ведая. Влюбленность есть невольное усилие воли.
Возможно, что я влюбился в рассказ Мадлен, а не в нее саму. Возможно, диапазон любви шире, чем нам кажется; можно влюбиться в историю, песню, фильм или картину, как вот влюбляешься в человека и понимаешь при этом, что влюбился в рассказчика, певца, актера или художника, — просто тебе в голову не приходит, что возможно влюбиться в вещь. Я сознавал, что история Мадлен — вымысел, и тем не менее поверил в нее. Страсть, по всей видимости, неспособна разграничить реальное и воображаемое. Но как бы меня ни заворожила ее история, для меня она осталась только историей — да, совершенно великолепной, возможно, одной из самых великолепных, какие мне доводилось слышать, но при этом всего лишь историей. Мадлен же со своей стороны была твердо убеждена, что не просто рассказывает мне быль, но быль эта случилась с ней самой, а по умолчанию и со мной тоже. Она верила в эти легенды, как другие верят в знаки зодиака. Для меня такое было совершенно ново. Я никогда еще не влюблялся в человека, чьи взгляды так сильно отличались бы от моих. Однако в повседневной жизни нам встречается множество заблуждений еще более вопиющих, чем у Мадлен, а загадочное явление — любовь — не требует полного сходства убеждений. Меня к ней тянуло, несмотря на все эти различия, и я не мог понять почему. Я по-прежнему пытаюсь разгадать эту загадку.
Когда сказание — вернее, то, что оказалось первым его эпизодом, — завершилось, я моргнул, будто пробуждаясь от сна. Сквозь щели в ставнях начала пробиваться румяная заря.
— Нам пора.
Мадлен была в полусне. Я поднял ее на руки и понес вниз по лестнице.
К реке мы шли молча. Улицы были окрашены в необычайно нежный влажный голубоватый цвет, а тишину их нарушали лишь редкие посыльные или доставщики, тут — пошатывающийся пьяница, там — ночная бабочка, возвращающаяся домой после трудовой ночи. Пекарни уже открылись, равно как и кафе для рабочих — окна их перекрещивал черный пластырь на случай бомбежек, — однако ставни на многих витринах были заперты, на некоторых красовалось ставшее привычным объявление: «Закрыто до особого распоряжения». Прохожие несли коробки с противогазами. Когда мы добрались до реки и свернули направо по набережной Вольтера, солнце как раз поднялось над домами. В кронах деревьев на берегу сверкали диаманты света. Мы миновали зеленые лотки букинистов — жестяные крышки были на ночь заперты на тяжелые железные замки.
Мы зашагали дальше и услышали, что где-то выше по течению утреннюю тишину нарушает нестройный гул. Дойдя до площади Сен-Мишель, увидели, что мост Сен-Мишель забит машинами, тракторами, лошадями и быками, везущими тяжелый груз мебели и матрасов. Эвакуированные — осунувшиеся, изможденные — бежали от немецкого наступления к югу. Некоторые ехали на велосипедах, другие толкали тележки, тачки и детские коляски. На машинах были северные и бельгийские номера. Матрасы, водруженные на крыши машин, должны были защитить в случае налета «штук». За ними тянулся хвост уличных мальчишек — они торговали газетами, водой, choucroute и горячим цикорием. Из кафе и ресторанов на бульваре Сен-Мишель толпами высыпали зеваки. Эти приметы неизбежного вторжения никак не притушили свечения бурного счастья, которое я ощущал, шагая по бульвару рука об руку с Мадлен. Эффект был противоположный: эти приметы его только распаляли. Сообщали ему контрапункт и смысл.
Я почувствовала, как Мадлен сжала мне запястье.
— Нужно вернуться на кладбище.
— Зачем?
— За моим пистолетом.
Возле Нового моста мы свернули направо на улицу Дофина, вернувшись в зону покоя. Здесь, в стороне от суеты уходящих к югу бульваров, улицы были пусты. Мы вышли на бульвар Мазарини, пересекли бульвар Сен-Жермен и пошли дальше по улице Одеона. Эхо наших шагов отскакивало от стен, на которые тут и там были наклеены плакаты, взывавшие: «Молчи! Враг все слышит». Мы остановились заглянуть в окно «Шекспира и компании». Магазин был закрыт, но на одной из полок развалилась среди книг кошка, которая с довольным видом щурилась, подергивая рыжим хвостом. Адри-енна и Сильвия как раз просыпаются наверху, подумал я, — они из тех, кто отказался уезжать из Парижа. Через пару часов они, как обычно, откроют магазин. Магазин антикварных книг Жакине находился чуть дальше по улице. Мы приостановились и там. Внимание мое привлекла афишка, вывешенная в витрине. Объявление об аукционе, который на следующей неделе состоится в особняке Друо.