Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Папа был в Москве. Кот позвонил ему по телефону и рассказал о том, что происходит в Петрограде. Папа ничего об этом не знал. Он сказал, что постарается вернуться поскорее. Ему пришлось до следующего дня ждать поезда, но на одной из станций по дороге он был арестован и отправлен в Петропавловскую крепость, где уже находились многие высокопоставленные лица.

Мы ничего не знали об аресте отца и ждали его возвращения на следующий день. Ничего не знали мы и об аресте Императора. В доме снова появились представители Керенского и приказали всем женщинам покинуть помещение. Мужчины — то есть Кот, все слуги и жандармы — должны были оставаться на месте.

Захватив лишь несколько чемоданов, мы на извозчике поехали на квартиру, найденную для нас папиным секретарем. Квартира оказалась очень маленькой, но было приятно, что окна выходят на Неву. Нам удалось найти кухарку, которая нам готовила.

В спешке упаковывая чемодан, я допустила ужасный промах, которого не могу себе простить до сих пор. Моим самым большим богатством

в то время была коллекция портретов членов императорской семьи; всюду, где приходилось бывать, я старалась покупать открытки с их портретами. Меня хорошо знали в писчебумажном магазине в Ярославле и сами присылали мне все открытки, какие только появлялись. То же я делала и в Петрограде, так что у меня их собралось немало. Все это я взяла с собой, но чего я не упаковала и за что жестоко корю себя, были подписанные портреты четырех великих княжон, сделанные лучшими фотографами Буассоносом и Эглером. Они были подарены моей бабушке, а она дала их мне. Я держала их в большом конверте с бабушкиным адресом, написанным рукой Ее Величества Императрицы.

Вскоре разрешили покинуть наш дом и мужчинам. Кот и некоторые из слуг присоединились к нам, но наша квартира была слишком маленькая, и в ней не было места для остальных.

* * *

Мама добилась свидания с Керенским, чтобы ходатайствовать об освобождении отца. Но, несмотря на уверения Керенского, что это — вопрос дней, с его ареста прошло уже два месяца. И вот однажды, когда мы собирались выходить из дому, зазвенел звонок у входной двери, и я пошла посмотреть, кто там. Через секунду я была в объятиях отца. Мама, Тун (наша тетя, которая жила с нами), Ика и Кот собрались вокруг…

Около трех недель мы были вместе, но затем Коту пришло время идти в армию. Для нас всех это была новая причина для огорчения. Но он пошел, потому что сам этого хотел.

Николай Татищев. Из неопубликованного романа «Сны о жестокости»

Андрей вырос заграницей, куда его родители по каким-то причинам переселились после 1905 года. Во время войны он вернулся на родину, и в начале революции я и он сдавали офицерские экзамены на чин корнета при Николаевском кавалерийском училище. Он приятно поразил меня своей культурностью и открытым европейским обращением… Были причины, по которым эта дружба не одобрялась моими родственниками, но на это я мог не обращать внимания. Днем мы ходили с ним в Эрмитаж, а по вечерам вели беседы о второй части Фауста и об операх Вагнера. Из всех писателей он больше всего любил Данте и знал из него целые куски наизусть, в оригинале. Однако он с большой серьезностью относился к православию и, кажется, сам собирался впоследствии сделаться князем русской церкви, по образцу кардиналов и прелатов Рима или византийских иерархов. В разговорах он не уставал находить все новые преимущества православия перед католичеством, наша церковь, по его мнению, обладала полнотой христианской истины и единственно в чем уступала Риму — это отсутствием показного, вселенского великолепия.

— Преступление хранить под спудом для своих провинциальных нужд эти великолепные акафисты, ирмосы, икосы, — говорил он, а я подозревал, что он не совсем знает, что означают эти греческие слова. — А эта живопись. А мемифоны с песнью душе: «Душе моя, душе моя, Восстане, что спиши…»

Помню белыми апрельскими вечерами, одетые в шинели, мы направлялись по набережной мимо дворцов с освещенными закатом окнами в дальнюю церковь Цусимы. Церковь Цусимы, в память погибших моряков, была построена императрицей Александрой Федоровной под старинный стиль и была хороша; небольшая, с толстыми стенами, внутри почти темно, множество закоулков, притворов, приделов и ниш с синими, зелеными и красными лампадами. Из темноты поблескивают оклады на иконах и дарственные покровы на аналоях. Так стоишь, как в подземелье. Служба идет великопостная, облачения священников траурные. Овладевает успокоение и дремота… Молиться я почти не молился, только отдыхал и смутно вспоминал, что какие-то улицы и город с фонарями остались по ту сторону дверей…

Мы выходили уже в ночь с черным небом и невидимой водой канала… Серьезное настроение проходило у моего друга удивительно быстро. Около Николаевского моста он еще вспоминал свои экскурсии прошлой весной по городам Тосканы, но уже у Сфинксов переходил на более игривые темы; истерический порыв шутить, озорничать и кощунствовать находил на него как реакция после церковной сосредоточенности, и я тоже этим заражался. В таком настроении он начинал уверять меня, что ходит в эту церковь исключительно для того, чтобы смотреть на молодого дьякона Сильвестра, который напоминает ему одну скульптуру Донателло и в которого он якобы влюблен.

В то время война нас никак не затрагивала, и мы ее почти не замечали. Наши экзамены совпали с февральской революцией, но и это событие мы восприняли без всякого волнения, почти без любопытства, и когда после перерыва на одну неделю возобновились занятия и прогулки, мы с Андреем не снизили тем наших разговоров до обсуждения текущих событий. Андрей, впрочем, раза два брезгливо покосился на толпу манифестантов на улице, заметив вскользь, что в Риме плебс более красив и лучше пахнет. С отправкой на фронт дело все откладывалось до самого октябрьского переворота, так что мы и не увидели большой войны. После октября

Андрей уехал в Москву, откуда стали доходить слухи, что он сблизился с комиссарами и принимает участие в формировании Красной Армии. Это меня удивило — не то, что он стал большевиком, а то, что он вообще заинтересовался политикой, но я не мог написать ему, так как не знал его адреса, и на некоторое время, до новой встречи у белых, он исчез с моего горизонта.

Николай Татищев — матери

Из писем ноября 1918

62-й день

В одном из писем ты упоминаешь, что мне нечего беспокоиться, что мое дело устроено; есть ли это затруднение с выездом из Петербурга (т.к. я призывного возраста) или история с отобранными у меня при обыске документами, где упоминается о моих путешествиях этой весной, — обстоятельство, которое поставит меня в очень неловкое положение в случае допроса? Обо всем можно, конечно, писать, не стесняясь, письмо не может попасть в третьи руки.

Что делается в мире, ждут ли буржуи немцев и когда? Наша жизнь с книгами и repas течет довольно сносно. Я начинаю уже забывать, как выглядят незапертые двери и окна без решеток. Благодарю за пищу духовную и телесную, и та и другая одинаково совершенны.

До свидания, крепко целую тебя. Я.

* * *

Ты пишешь, что возможно ускорить мое освобождение. Я хочу представить несколько своих соображений на этот счет.

1) Стоит ли предпринимать сложные хлопоты, пока есть надежда на пришествие иностранцев? Я чувствую себя вполне благополучно в теперешних условиях и не буду считать себя очень обделенным судьбой, если предстоит ждать еще некоторое время, хотя бы до весны. Итак, может быть игра не стоит свечей.

2) Отдаешь ли ты себе отчет, что мое дело довольно запутанно — если на Гороховой посмотрят в мои бумаги, то представят себе, что весной я ездил по подложным бумагам в Сибирь. Поэтому допрос может повести ко всяким осложнениям, и, я думаю, благоразумнее держаться политики выжидательной, как я и постараюсь действовать; если меня вызовут к допросу, я постараюсь не ехать, сославшись на болезнь, после чего рассчитываю, что меня опять забудут так на несколько месяцев.

3) Если меня удастся вызволить без допроса, то мне следует в тот же день покинуть Петербург, но я не буду иметь метафизической возможности сделать это, пока кто-нибудь из членов семьи остается в указанном городе, ибо неоднократно бывали примеры, что родственники задерживаются за скрывшегося обвиненного. Не подлежит никакому сомнению, что меня вторично арестуют, если бумаги останутся на Гороховой, и, таким образом, я как бы переменю приятный лазарет на крепость или тюрьму, что невыгодно. Во всяком случае, я сам виноват в теперешних злоключениях. Нечего было все лето прохлаждаться на вулкане, когда я мог так легко уехать. При этом расплата за легкомыслие совсем для меня не трагична, и потому все хорошо.

Я бы хотел получить интересную английскую книгу, чтобы возобновить свои знания, так как решил не терять даром времени и «в просвещении стать с веком наравне». Еще один вопрос: были ли мы в начале сентября опубликованы в газетах во 2-м списке заложников и не знаешь ли ты, где Стенбок?

* * *

80-й день

Форшмаки все совершенствуются, я положительно никогда не ел ничего подобного — поразительно, чего можно достичь при искусстве с такими несовершенными средствами, как теперь. Я совершенно теряю голову, соображая, из чего сделано последнее божественное произведение коричневого цвета, — неужели из презренной селедки и демократического картофеля? Благодарю Бабушку за поздравление и обещанный подарок; я бы хотел получить тетрадь для рисования и цветные карандаши (твердые, а не пастель; Ирина выберет).

Нас пугали переселением на Голодай, но теперь, к счастью, это отложено на неопределенное время и можно продолжать здешнее эпикурейство. Я много сплю и читаю и с некоторых пор стал каждое утро принимать теплую ванну; к несчастью, прежние сестры нас покинули.

Николай Татищев. Из неопубликованного романа «Сны о жестокости»

В начале июня 1917 года, через 3 месяца после февральской революции и экзаменов, в офицерском чине, в золотых погонах, при шашке и револьвере приехал я в скором поезде в Киев, где должен был провести несколько дней перед тем, как отправиться на фронт. Переночевав в гостинице, переполненной военными всех чинов, что указывало на близость фронта и начавшееся дезертирство, я поднялся очень рано и пошел бродить по незнакомым улицам, пустым в этот час. То утро я считал последним утром своей свободы на долгое время, может быть на всю жизнь: в 11 часов предстояло являться к офицерам в качестве младшего члена полковой семьи, и при этой мысли сердце сжималось от тоски и мрачных предчувствий. В офицерском френче, я еще не был твердо уверен ни в чем, что можно делать и чего нельзя, за что вышибают из полка или вызывают на дуэль; можно ли, например, фланировать по улицам и любоваться видами? И если сейчас встретится возвращающийся от женщин однополчанин, как отвечу я ему, если он спросит, кто я такой, надевший их форму, и что здесь делаю в этот час? Скажу, что иду с кутежа, от цыган, но имею ли я право кутить с чужими?..

Поделиться с друзьями: