Перекати-моё-поле
Шрифт:
– Как будто умирающая деревня, – Митя печально вздохнул. – Хоть бы сюда окнами, что ли…
– А то как, – хмуро согласился Витя, – из пятидесяти двух мужиков токмо шесть возвернулось.
– Ничего! А ты на что, Витя-титя? – Симка засмеялся и, наяривая пальцами как по струнам балалайки, пропел:
Бабы – вся моя родня,А мужиком остался я!Заявляю в сельсовет,Что мене одинцать лет!..Я думал, что все так и кинутся в воду, однако нет… Позавязали на груди концы подолов рубах – и каждый за свое. Я полез за раками. Берега обрывистые, травянистые, с кустарником – самые рачьи, и норы как будто одна к одной, а раков нет. Выдрал одного – и тот какой-то дохленький.
– Ты что, парень, крысу
Мне казалось, что вместо купания друзья мои занимаются какой-то ерундой. Они все дальше и дальше уходили по берегу. То кто-нибудь из них лез в воду, и тогда они выволакивали на берег бревешко или чурак, то вытягивали подмытую иву, а в одном месте подняли со дна старый валяный сапог, надетый на корягу. Федя возмущался, то и дело слышалось:
– Елдыжный бабай, всю речку засмердили! Это ратунинские бараны, ехор-мохор, срамники какие…
Что такое «елдыжный бабай» [8] , кто такие «ратунинские бараны» и к кому он все обращается с негодованием – понять я не мог, да и не пытался.
Все свои «находки» они вытаскивали из воды и несли к омуту, где и складывали в кучу. Повымазались черным суглинком, загваздали свои рубахи – тут же сняли их с себя, выполоскали в реке и развесили на тальник сушиться. Тогда я и спросил:
– Федь, а что такое «елдыжный бабай» и почему «ратунинские бараны»?
– Что такое? – он недоуменно хмыкнул. – А я и не знаю – так и есть: елдыжный бабай – и все… А ратунинские – так у них полдеревни Барановых, а вся деревня – не Ратунино, а Бараны. Они мусор в речку валят! Говорят: унесет. Вот и уносит – до Смольков. А речку если не блюсти, она загниет и воды не испьешь.
8
Кстати, я тогда думал, что «елдыжный бабай» – это какое-то жуткое ругательство, и только много лет спустя понял, что это не так. Если перевести на современный обиходный язык, «елдыжный бабай» значило бы – непутевый дед… И понятия наши изменяются до неузнаваемости. (Авт.)
Только у Феди на шее был нательный крестик на длинной крученой нитке. Когда пошли купаться, он сунул крестик в рот.
– Ехор-мохор, чтобы не утопить. Не то враз – и уплывет…
Все они как поплавки торчали из воды – и руками, казалось, не шевелили, а на плаву держались. Я же «топориком» уходил на дно, хотя и махал руками.
А Митя, одетый, на берегу, отстранившись от нас, все смотрел на деревню – что-то неясное тлело в его душе.
Молочный пункт
Сливной или молочный пункт – небольшой рубленый домик с тесовыми пристройками – размещался на ключевом ручье не по ошибке: ключевая вода, протекая под пристройкой, летом служила холодильником – фляги со сливками и ушаты с творогом опускали в холодную воду. А в рубленом домике сепаратор [9] , который обычно крутили вдвоем за одну ручку, причем внутри сепаратора надсадно лязгали шестеренки; топка под кубом с водой для «варки» творога и кипячения сливок – вот и все нехитрое хозяйство. Ну да еще фляги, ушаты, молокомер и центрифуга для определения жирности молока.
9
Сепаратор – аппарат для выделения сливок из цельного молока.
Здесь и работал мой отец заведующим. Была и работница Нюра, но одной ей было тяжело, а еще по штату не полагалось. Вот мама и помогала без оплаты. Работы много, работа тяжелая. От одного пара, мытья посуды и помещения можно было упасть, а сепарирование, а тяжелые фляги и ушаты… Зато мама вместо зарплаты приносила домой творог и молоко, а к воскресенью и сливок.
Год этот был тяжелый, но самый сытный в моей одиннадцатилетней жизни.
Привозили в флягах колхозное молоко, но главное – несли и несли молоко женщины в ведрах на коромыслах, несли за три, за пять километров из других деревень – налог. А не сдашь налога – попадешь под суд. Или корову уведут в счет налога, овец или поросенка! Не помню точно, сколько налога приходилось на корову, но залегло в памяти – четыреста двадцать литров. И это без оплаты, за квитанцию – налог, что-то в этом роковое и гнетущее – как рабство… И вечно упреки, досада: то жирность не та, то молокомер врет.
Но отец обычно бывал неумолим и суров. А мать шумливым нередко подсказывала: «Вон зачерпните ведра сыворотки». И бабы, зыркнув в сторону заведующего, черпали из бака сыворотку – себе и соседям вместо кваса и поросенку пойло – и несли на коромыслах три – пять километров домой.Когда скапливались сливки и творог, из колхоза присылали подводу, фляги загружали, увязывали, – и отец ехал сдавать продукцию или в район, или в село Никольское на молокозавод.
Отец
Родитель мой так и остался для меня загадкой. Довоенного отца я не помнил и не знал. Он привез нас к себе на родину, где и сам не бывал лет пятнадцать или шестнадцать. Все это время его утягивало глубже и дальше в Среднюю Азию. По словам мамы, он срывал нас с обжитого места, увозил на край света, а сам через полгода-год исчезал. Мама возвращалась с нами к своим родителям.
После войны мы встретили его стариком: на вид ему было за шестьдесят, хотя на самом деле – сорок семь лет. Ни одного дня мира в семье не было. Имея и без того крутой нрав и характер, отец постоянно пил.
Отец гордился, что рано начал работать, что уже в шестнадцать лет взбунтовался против отца, хлопнул по столу кулаком и ушел из дома. Был в матросах на Волге. Началась Первая мировая война, и в 1915 году он оказался на фронте. Воевал лет семь – с переходом на Гражданскую. И тоже гордился. А вот что было после Гражданской войны – я не знал. Одно знал, что призвали на Вторую мировую войну в 1941-м из Киргизии. За четыре года в артиллерии получил одну награду – медаль «За отвагу»… Одиннадцать лет воевал, одиннадцать лет прямо или условно убивал – и это не все, это лишь видимая часть его жизни. Тогда мы не могли ответить, казалось бы, на очень простой вопрос: почему с Волги, из этих благодатных мест, потянуло отца в чужую и неуютную Среднюю Азию, где нещадное солнце и на зубах песок?
Он жил без бога – и вся жизнь родителей протекала без божиего благословения. Без бога росли и мы, дети.
Огурцы впрок
Я знал, что с утра Федя будет солить огурцы впрок, на зиму. Накануне они с Мамкой уже приготовили большую кадку с кружком – ведер на семь-восемь. Федя принес из леса можжевеловых веток. Вымытую кадку устелили этими ветками, залили горячей водой, а затем опустили в воду три крупных голыша [10] , раскаленных до посинения, и кадку сверху закрыли старой пальтушкой. Раскаленные камни в кадке клокотали, лопались, ударялись в клепки, как будто нечистая сила бунтовала внутри… Когда камни и вода остыли, Мамка можжевельником вымыла кадку, еще раз ополоснула ее теплой водой – и душистая кадка была готова для огурцов. Ее установили в погребе на место и покрыли чистой пеленкой. Достаточно было наношено и воды. У Феди крутое и гибкое коромысло: неполные ведра воды мягко покачиваются, а Федя мелкими шажками все бежит, бежит ближе к дому.
10
Голыш – круглый, гладкий камень.
– Феденька, али огурчики впрок решил? – поет встречная баба.
– Пора, – на ходу отвечает Федя, – некуда откладать.
– И верно – пора, – соглашается баба, – не то ведь и до Спаса дотянешь… Коли не доберете, так приходьте. Вы меня летось как выручили!
– Ладно, ладно, коли что – приду. – А ведра покачиваются, босые ноги бегут, и похлопывают по икрам короткие широкие штанины…
Утром, похватав картошки с обратом [11] , я выскочил на крыльцо. Федя уже хозяйствовал возле двора.
11
Обрат – пропущенное через сепаратор, обезжиренное молоко.
– Эй! – кричу ему. – Помочь ли с огурцами?!
Федя распрямился, ответил озабоченно и степенно:
– Коли что, и тебе дело найдется…
Сначала мы чистили и мыли чеснок, потом выбрали и вымыли укроп, остролист и листья хрена. После этого вымыли в двух водах уже загодя собранные огурцы. Казалось, Федя медленно работал руками, но дело в его руках завидно спорилось; успевал он и пояснять, что к чему:
– От укропа огурец запашистый, а от остролиста хрусткий, от хрена и чеснока – ядреный. А в кадке солить – огурец лучше не резать, закиснуть может. Как скрутил с плети, так и клади…