Перекличка
Шрифт:
— Ясно? — спрашивает он.
Нагнувшись, я поднимаю бутыль, принесенную Памелой, вытаскиваю затычку и выливаю вино, оно медленно впитывается в землю, оставляя темное пятно.
— Я дал вам еду и вино, — говорит Николас. — А что вы с ними делаете, меня не касается.
Он отворачивается и идет прочь. Рука с бичом напряжена. Но он не останавливается и не оглядывается на нас.
Еще долгое время после того, как он исчезает в саду, мы молчим. Потом Онтонг говорит:
— Вот видите, он не захотел сердиться.
— Ты что, струсил? — спрашивает Кэмпфер, сидя в тени. — Я ожидал от тебя большего.
Но ему уже не разозлить меня. Теперь это не его дело. Я все взял в свои руки.
— Давайте закончим молотьбу, — говорю я. — А когда в пятницу Николас поедет
— Больно многого ты от нас требуешь, — бормочет старый Ахилл. — Да еще на голодный желудок.
— Да, сейчас мы голодны, — отвечаю я. — Но сегодня ночью, когда они заснут, мы стащим из крааля самую жирную овцу и зарежем ее. С этого часа мы будем брать все, что захотим. И будем есть сообща. А потом все вместе оседлаем нашего коня и поскачем по стране, свободные и быстрые, как ветер.
Мы берем вилы и метлы и снова принимаемся за работу. Копыта лошадей выбивают из колосьев крупные зерна, пласт за пластом, мякина отсеивается, тонкая золотистая пыль уносится ветром, и остается только добрая, чистая пшеница, готовая для помола.
В красноватых сумерках мы длинной цепочкой возвращаемся домой, каждый с вилами или метлой на плече. У запруды, куда мы подходим помыться, несколько птиц-молотов, похожих на причудливого вида камни, неподвижно стоят в мутной воде и смотрят вниз. Мы останавливаемся, оцепенев от страха и боясь их потревожить. Ведь мы знаем, что не рыбу видят они в мутной воде, а лицо человека, отмеченное печатью смерти.
Могла ли я остановить их, если бы попыталась? Но кто бы стал слушать меня? Я страшилась того, что надвигалось, ведь и зарезанная овца, и омовение рук в крови было только началом. И на следующую ночь все повторилось снова. Мы опять были там. Даже мама Роза, к моему удивлению, пришла и держала овцу, а Галант оттянул овце голову и перерезал горло одним ударом длинного ножа так, что кровь темной струей брызнула ему на руки.
После второй овцы я заговорила с хозяйкой, потому что больше не могла терпеть и не знала, как еще предотвратить бедствие.
— Грядут плохие дела, — сказала я ей. — Я подумала, что лучше сказать вам об этом, пока не поздно, чтобы вы смогли что-то сделать.
— До чего же ты надоедливая, Бет, — сердито ответила она. — Почему тебе все время нужно настраивать меня против других?
К четвергу я уже была не в силах выносить это. Я поджидала бааса возле двери в кухню, пока он спускался с чердака, куда мужчины загружали последние мешки пшеницы — молотьба была закончена.
Заметив меня, он остановился и в последний миг попытался
увильнуть от встречи со мной.— Не уходите, баас, — сказала я. — Я пришла, чтобы рассказать вам кое-что.
— Что же, Бет?
— Вам нельзя завтра уезжать за учителем. Здесь назревают ужасные дела.
— О чем ты?
— Это все Галант, — сказала я, обернувшись, чтобы убедиться, что меня никто не слышит. — Будьте поосторожнее, баас.
— Ты уже давно точишь зуб на Галанта, Бет. И на меня тоже. Но я устал от этого.
— Вы не понимаете меня, баас.
— Я понимаю тебя лучше, чем ты думаешь, и с меня всего этого довольно.
— Но, баас, все дело в Галанте.
— Мы с Галантом выросли вместе, — огрызнулся он. — Порой между нами случались недоразумения, но мы всегда умели в них разобраться и сумеем сделать это и впредь.
— Баас, послушайтесь меня. Не уезжайте завтра и не оставляйте ферму без присмотра.
— Галант поедет со мной. И я не нуждаюсь в твоих паскудных советах. А теперь убирайся и оставь меня в покое.
Я смотрела ему вслед. Он вошел в дом и захлопнул за собой дверь кухни, отгородившись от меня, словно я была зверем, готовым напасть на него. На дворе было темно. В доме горели керосиновые лампы, и в Их свете окна казались беззащитными. Ставни затворят только после молитвы. Окна смотрели в ночь будто глаза — но то были слепые глаза, они ничего не видели; а снаружи можно заглянуть внутрь прямо сквозь них.
Я сделала все, что могла. Они не захотели слушать. И тут я впервые вдруг устыдилась того, что бегаю за ним, будто сучка во время течки. Он вообще ничего не понимал. Может, он и в самом деле боялся меня — из-за ребенка. Да и откуда ему было знать про огонь в моем теле, огонь, который могло погасить только его семя? Ведь, только отдав мужчине свое тело, можно обрести власть над ним. А пока он властвует надо мной, и я хожу за ним по пятам год за годом.
Но даже и сучка в конце концов может начать кусаться.
Деталей не помню: разве мог кто-то из нас предвидеть тогда то, что было уже так близко? Пройдут два дня — и все свершится. Двое из нас будут мертвы и похоронены, одна овдовеет, других казнят или закуют в цепи, а я лишусь даже того немногого, что имел. И единственное, что останется непотревоженным, — это здешняя природа: вельд, горы и тени от облаков, гонимые невидимым ветром.
Услышав о том, что Николас ван дер Мерве собирается в пятницу ехать к Йостенсам за учителем, я попросил его взять меня с собой, прельстившись не столько возможностью короткого бегства от мрачного гнета этих гор, сколько представившимся случаем обсудить с ним наконец обстоятельства, при которых с его отцом случился удар. Но этому, увы, помешало присутствие Галанта, а Николас в свою очередь помешал мне прояснить недоразумение с Галантом из-за башмаков. За два дня до этого, вечером, он вдруг заглянул ко мне — собственно, именно он и сказал мне о намечаемой поездке — в весьма дурном расположении духа.