Перелистывая годы
Шрифт:
Бабушка, отказавшись от супружеского счастья, взялась за меня.
— Мама, поверьте, мне не нужно ничего лишнего! Я по закону хочу, — продолжал заклинать в зале судебного заседания длинный, худой сын. — Поэтому я и пришел в суд. В наш, советский! Который по справедливости…
Что ответила ему мать, я не услышала. И отошла от двери, возле которой, закупорив собой щель, по-прежнему дымила воспаленная дебелая женщина.
73
«По закону, по справедливости!» Да, это были знакомые мне слова.
Говорят,
По профессии бабушка была медсестрой. Муж ее, то есть мой дедушка, погиб на войне, когда еще его самого, девятнадцатилетнего, в доме считали внуком.
— Вот ты не веришь, что можешь научиться читать… — воспитывала меня бабушка. — А я даже не спать научилась. И ничего страшного! Все ночи проводила у постели больных.
— Все ночи?!
— Почти. Помогала им как могла. Иногда удерживала, не отпускала.
— Куда?
— На тот свет… И заодно подрабатывала.
Зачем ей нужно было подрабатывать, бабушка не объясняла мне. Но отец однажды сказал:
— Чтобы я был одет не хуже других в своем школьном классе. И питался не хуже. Чтобы в театр ходил, в кино… как остальные.
Бабушка хотела, чтобы и я была «не хуже других». Это стало ее основным желанием.
Она рассталась со своей больницей.
— Это подвиг — оставить любимое дело! — сказала мама.
— Я, конечно, привыкла… — ответила бабушка. — Но ничего страшного.
— Тем более что и дома все будет, так сказать, в сфере вашей профессии.
Мама пользовалась четкими, отточенными формулировками.
Меня показывали докторам наук и профессорам. Я с утра до вечера глотала порошки и таблетки. Меня растирали, массировали. Когда ребенок в доме хронически болен, все подчинено этому горю. Подавлено им. Мама и папа, когда оставались вдвоем, кажется, ни о чем, кроме моей болезни, не говорили.
Они отчаивались, страдали, а бабушка общалась со мной, как со здоровой.
— Ничего страшного! — уверяла она. — Даже имя твое говорит об этом.
Меня зовут Верой.
74
Из всех профессоров, которые были брошены на мое спасение, главным оказалась бывшая медсестра. Мне трудно было ходить, а она просила:
— Сбегай-ка за газетой!
Я плелась вниз и вверх по лестнице, но верила, что когда-нибудь побегу.
У бабушки были не сердобольные, а спасительные для больного человека глаза: они не подавляли сочувствием, не повергали в сомнение слезливыми, туманными обещаниями, а просто убеждали, что не происходит «ничего страшного».
Умный, всегда загорелый лоб и абсолютно белые, без малейших оттенков волосы укрепляли бабушкины диагнозы и предсказания.
Я помню, что слова долго не вступали со мною в контакт: язык был тяжелым, не подчинялся. А бабушка, не замечая этого, без конца со мной разговаривала. Она вовлекала меня в беседы так естественно, а порой властно, что язык начинал понемногу сдаваться.
Некоторые
взрослые поступали иначе. Они делились в моем присутствии своими тайнами, как при глухой. «При ней можно!» — слышала я. Сами того не желая, они настырно убеждали меня в моей неполноценности.Частенько к нам наведывался мамин соратник по борьбе с загрязнением окружающей среды Антон Александрович.
Загрязнение среды на его внешности не отразилось: он всегда был в сахарно-белоснежных рубашках, в свитерах — то пестрых, то одноцветных, то с короткими рукавами, то с длинными, которые сидели на нем складно, будто в магазинной витрине.
С годами я поняла, что людям свойственно обнаруживать в своей внешности то, что им выгодно обнаруживать, и прятать то, что выгодно прятать.
«Все хотят выглядеть красиво, — позже не раз думала я. — Одна из главных человеческих слабостей!»
Антону Александровичу выгодно было выпячивать спортивность своей фигуры, и он, не нуждаясь в портных, плотно облегал себя свитерами.
Заходил он только «по делу». Меня это настораживало. Хотя мне в ту пору исполнилось всего лишь семь лет, я догадывалась, что для дел больше подходил научно-исследовательский институт, где они вместе с мамой работали, чем наша квартира в отсутствие папы. Появлялся же Антон Александро-
75
вич чаще всего по субботам и воскресеньям, когда папа у себя в музее приобщал людей к искусству минувших веков.
А может быть, я увязывала эти события бессознательно. И лишь через много лет мне стало казаться, что я и в неразумном младенчестве все понимала.
— Мы с вами люди самой модной профессии! — сообщил маме Антон Александрович.
Это «мы с вами» заставило меня отменить прогулку и остаться дома.
Антон Александрович всегда приносил мне подарки. И очень шумно вручал их. Но его шоколад я не ела: «Слишком какой-то сладкий!» А с его куклами не играла. Он подлизывался ко мне. И это тоже было тревожно.
Особенно он заботился о том, чтобы я дышала незагрязненным воздухом нашего двора. Но выпроводить меня на улицу ему ни разу не удалось.
Выслушав его сообщение о том, что «на дворе сегодня очаровательная погода», я усаживалась куда-нибудь в угол и угрюмо молчала.
Он приписывал это моей крайней отсталости.
— Не достать ли какие-нибудь импортные лекарства? Японские, например? — предлагал он. — В этой области, по части мозга, японцы добились ошеломляющих результатов!
В конце концов, полностью уверовав в мою несмышленость, он решил объясниться маме в любви.
— Софья Васильевна… Сонечка! Загляните пристальней мне в глаза. Неужели вам ничего не ясно?
И тут я заорала… Я схватила маму за руку и потащила в другую комнату, чтобы она не успела заглянуть в глаза Антону Александровичу.
— Верочка все поняла! Вы видите, Антон Александрович? Это уже не просто «некоторое улучшение», а бесспорный прогресс. Она на пороге выздоровления. Какое чудо! Какое огромное счастье!..
Этот «порог» спутал все планы Антона Александровича, и он, мрачно восхищаясь, покинул наш дом.