Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Переписка П. И. Чайковского с Н. Ф. фон Мекк
Шрифт:

До свидания, мой милый,, бесценный друг. У меня все еще сердце ноет, немного о чем могу говорить. Всем сердцем Вас любящая

Н. ф.-Мекк.

77. Чайковский - Мекк

Сан-Ремо,

6/18 января 1878 г.

Виноват я перед Вами, дорогая Надежда Филаретовна. Чуть ли не целую неделю я не писал Вам. Впрочем, из самого этого молчания Вы уже, вероятно, догадались, что ничего особенного, ничего достойного быть занесенным в мою летопись к Вам не произошло. И действительно, эти несколько дней прошли так, что один трудно отличить от другого. Встаем в восемь часов. После кофе небольшая прогулка, потом все занимаются. Я пишу оркестровку третьего действия оперы, Модест занимается с Колей, Алексей пилит. В двенадцать часов завтрак и тотчас после него большая прогулка. Около трех с половиной возвращаемся, и опять занятия. В шесть часов обед, потом чтение, писание писем, иногда еще одна небольшая прогулка, после того как Коля уляжется спать, а в одиннадцать часов я отправляюсь в свою комнату для сна. Здоровье хорошо, расположение духа очень покойное, но в глубине души маленькая борьба с какой-то тайно грызущей тоской. Отчего она? Чего мне еще желать? Не знаю. Я сваливаю вину на местность Сан-Ремо, к которой по совершенно неизъяснимой причине я отношусь враждебно. Оттого ли, что здесь в самом деле, кроме берега моря, хороших прогулок нет (или почти нет) или по другой причине, но только меня не радуют прогулки, - меня, для которого нет большего наслаждения, как рыскать по нашим лесам, степям и полянам! В одном guid'e [путеводителе] я прочел, что людям полнокровным и с сильно возбужденными нервами не годится жить в этой местности. Краски слишком ярки, и самый воздух носит

в себе элемент раздражения. Не поэтому ли? Но это пустяки. В сумме, мне очень хорошо, и после отъезда Анатоля только теперь наступили тихие и покойные дни.

Очень меня беспокоит перемирие, о котором теперь толкуют газеты. Неужели нам не дадут дойти до Адрианополя? Неужели среди этого торжественного шествия наши полководцы согласятся на перемирие, которое, может быть, будет предлогом туркам для того, чтобы собраться с новыми силами? Я каждый день со страхом открываю газету, боясь прочесть известие о suspention d'armes [прекращении военных действий]. Но до сих пор, слава богу, положительных известий нет, а наши все дальше и дальше подвигаются.

Надежда Филаретовна, представьте себе, что мои московские друзья мне ничего не пишут! Я решительно не знаю, что делается в консерватории, что они порешили с моей оперой, что было на последних концертах. Пожалуйста, в следующем Вашем письме дайте мне на этот счет какие-нибудь сведения. Вообще последние четыре дня я не получил ни одного письма, и это меня немножко беспокоит.

Насчет будущего я знаю только то, что мы останемся здесь до конца месяца приблизительно, а отсюда отправимся в Кларенс, где мне очень улыбается роскошное наступление весны. А затем мне мечтается весна в России. Но где и как, еще не знаю. По известной Вам причине, Каменка и привлекает и вместе немножко пугает меня.

А покамест буду всячески стараться дописать оперу до конца и, таким образом, воротиться домой с сознанием, что я докончил два больших труда и что не совсем даром прошло время за границей. До свидания, милый друг мой.

Ваш П. Чайковский.

78. Чайковский - Мекк

Сан-Ремо,

9/21 января 1878 г.

Надежда Филаретовна!

Заметили ли Вы в моем последнем письме, что в нем есть что-то недосказанное, что я как будто что-то скрываю от Вас? Я думаю, что заметили. И я действительно скрыл от Вас одно обстоятельство, неожиданное, неприятное и затруднительное. Помню, что это письмо стоило мне больших усилий. Я так привык теперь облегчать себя правдивыми отчетами к Вам овеем, что со мной происходит, а между тем в этом случае я почему-то нашел невозможным сказать то, что меня мучило. Приходилось обходить то, что в последние дни составило предмет новых неприятностей, новых забот и беспокойств. Сегодня я уже не чувствую себя в силах умолчать об этом неприятном обстоятельстве, но так как входить в подробности дела неловко, то я объяснюсь вкратце. Дня четыре тому назад слуга мой Алексей, малый очень хороший, преданный, живущий у меня уже семь лет, сообщил мне, что у него появились на теле какие-то язвы. В ту же минуту я схватил его и побежал к первому попавшемуся доктору. Доктор этот, немец, осмотревши его, сказал, что дело очень нешуточное. Прежде всего, мне хотелось знать, есть ли опасность заражения. Я с ужасом подумывал о том, что брату и мне поручен с безграничным доверием чужой ребенок. Доктор, покачавши головой, сказал, что ни за что поручиться нельзя и что было бы благоразумно отделить моего Алексея совершенно и безусловно от нас. Он прописал множество средств, требующих пачкотни, возни, ванн утром и вечером, строгой диеты и т. д. и т. д. Я был в совершенном недоумении. Мы живем в небольшом пансионе, где всего этого скрыть нельзя, а такого больного не стали бы держать ни одной секунды. Оставить его здесь с нами, имея на своей ответственности ребенка, невозможно. Что было делать? Мы с братом совершенно потерялись. Случайно мы узнали, что в Сан-Ремо живет русский доктор. Отправились к нему. Русский доктор (оказавшийся, впрочем, поляком) подтвердил вполне мнение своего немецкого собрата. Я спросил, можно ли его отправить в Россию. Врач ответил, что весьма опасно, если он простудится дорогой; притом ехать ему одному нельзя, везти его мне затруднительно. Доктор предложил поместить Алексея в больницу, а покамест откроется там место, перевести его в другое помещение. Покамест так и сделали, и лечение началось тотчас же. Все это стоило ужасных хлопот, забот, страхов, жалости к бедному больному, который глубоко сокрушен, что ставит нас в такое затруднительное положение. Все мои предположения и планы изменились. Я должен теперь ожидать полного выздоровления Алексея. Я не могу его бросить. Между тем, лишившись его услуг, придется терпеть много неудобств. До сих пор мы по вечерам, после того как Коля укладывался спать, ходили в кафе читать газеты; это было единственным временем, которое брат проводил без Коли. Вообще, оставляя Колю на попечение Алексея, брат мог быть свободен. Теперь он не может оставить Колю ни на минуту. Вообще Алексей был очень хорошим помощником брата. Коля его очень полюбил и беспрестанно устраивал игры с ним. Теперь всего этого не будет. Сегодня утром я сидел в своей комнате и предавался самым грустным мыслям. Для чего судьба мне устраивает на каждом шагу маленькие отравы моего покоя? Что могло быть неожиданнее и неприятнее, как эта болезнь? И самый род болезни как будто нарочно был придуман, чтобы чувствительнее была неприятность. К грустному расположению духа прибавлялась еще маленькая злоба на моих московских друзей. От двух из них (Альбрехта и Кашкина) я получил вчера письма, в которых они меня жестоко укоряют за мой отказ от делегатства. Мне было обидно, что они не поняли меня, не поняли, что я н e могу взять на себя теперь обязанности, которые не по моей натуре, которые не принесут, мне ничего, кроме бесплодных и бесцельных беспокойств. Я думал о Вас, я знал, что Вы одни не будете меня укорять в малодушии, и ждал с алчным нетерпением письма от Вас. Вдруг стучат и приносят Ваше письмо от 2 января. Прочтя его, я изумился. У Вас относительно меня есть какое-то ясновидение. Каждый раз, как мне приходится жутко, когда я теряюсь и падаю духом, непременно является мой далекий, дорогой, добрый друг, чтобы утешить, поддержать и успокоить. Нет, это в самом деле поразительно и непонятно, и я начинаю делаться суеверным. До чего мне было утешительно прочесть первые строки Вашего письма, в которых Вы говорите, что я хорошо сделал, не поехавши в Париж. Это сняло с меня всю тяжесть сомнений. Немало меня удивило также, что Вы почти слово в слово пишете мне по поводу наших военных обстоятельств то, что я Вам писал в моем последнем письме.

Есть что-то, заставляющее меня часто призадумываться о моих отношениях к Вам. Я уже не раз, кажется, писал Вам, что Вы всегда мне представляетесь как рука провидения, бодрствующего, надомной и спасающего меня. Самое то обстоятельство,'что, будучи так близок к Вам, я Вас лично не знаю, придает Вам в моих глазах значение чего-то невидимого, но благодетельного, как провидение. Я Вам скажу более, мой друг. Вам это покажется странным, но ввиду самых ограниченных сумм, которыми располагает брат с Колей, ввиду моих последних двукратных переездов, болезни Алексея и некоторых других обстоятельств, я в первый раз после начала октября почувствовал финансовое затруднение. Я говорю, что это может показаться Вам странным потому, что при большем умении беречь деньги можно было обойтись без затруднений. Как бы то ни было, но перевод, вложенный в Ваше вчерашнее письмо, уравновешивает мой пошатнувшийся бюджет. Я не могу скрыть от Вас, что две трети этой суммы я употреблю на мои здешние нужды. Симфонию будет печатать Юргенсон, которому я обещал ее ранее, и будет печатать, конечно, даром. Но треть суммы я употреблю на то, чтоб заказать четырехручное переложение Клиндворту. Я не мастер этого дела. Мне бы хотелось, чтобы симфония была издана в превосходном переложении, а Клиндворт приобрел себе громкую репутацию как перекладыватель. Вас, может быть, удивит, почему я не хочу заняться этим сам. Это объясняется очень просто. Только что кончивши утомительный и сложный труд партитуры, очень тяжело приниматься за изложение той же самой музыки опять сначала, но в другой форме. Является нетерпение, спешность работы и Отсюда те неудобства, те неловкости исполнения, которыми отличались мои собственные переложения моих же партитур. Итак, я обращусь к Клиндворту и заплачу ему за этот труд.

Во всяком случае, примите мое спасибо, щедрая, неоскудевающая рука провидения. Я бы мог, пожалуй, прибавить ко всему этому, что мне совестно, но не прибавлю, ибо это было бы несогласно с истиной. Относительно Вас я перестал уже стесняться обычною щекотливостью в обычных отношениях людей, когда между ними являются денежные расчеты. Я знаю, что Вы не сомневаетесь в моей готовности на всякую жертву для Вас, и уверенность в том, что Вы это знаете, удовлетворяет меня.

Благодарю

Вас за присланные карточки, добрая Надежда Филаретовна. С большим интересом я рассматривал их. Некоторые лица были мне более или менее знакомы прежде, т. е. Вы, Милочка (по первому ее портрету) и оба правоведа, с которыми однажды в каком-то концерте меня кто-то познакомил. Как мне знакома форма, которую они носят! В 51-м году я носил куртку с воротничком, как Саша, а с 52-го по 59-й - мундир, как Коля. Лица обоих этих правоведов мне очень симпатичны. Взгляд у обоих прям, прост, и хотя они по отцу - немцы, но мне кажется, что лица имеют характеристические черты великорусского типа, особенно у Саши. Физиономия Милочки, с ее вихрами, весьма привлекательна. Соня будет хорошенькая барышня. Старшая дочь Ваша имеет именно тот серьезный вид, который я и предполагал в ней.

В ответ на эти карточки по приезде в Россию я непременно пришлю Вам карточки моего семейства, а покамест снимусь здесь вместе с братом и Колей, специально для Вас.

Вы сетуете, что “Онегина” будут исполнять молодые люди, весьма мало соответствующие представлению нашему о героях и героине пушкинской поэмы. Это совершенно верно, но знаете что?
– какие бы они ни были, но они молоды, они ученики, с них немного и спросится. При той разумной постановке, превосходном ансамбле, которого Рубинштейн и Самарин добиваются на консерваторских спектаклях, я все-таки буду более удовлетворен консерваторией, чем исполнением моей оперы на большой сцене, хотя бы даже и в Петербурге. Зильберштейн, конечно, не передаст идеального Ленского, но, будучи молод, он для меня все-таки лучше, чем толстопузенький Додонов, или лобазник Орлов, или безголосый старый Коммиссаржевский. Климентова - не Татьяна, но я с ней помирюсь охотнее, чем с казенными нашими примадоннами, потому что опять-таки она молода и не исковеркана рутиной. Гилева Вы удивительно верно назвали франтом du bas etage, но и его я предпочту отличному певцу, но старому, снабженному брюшком, простите за выражение, Мельникову. А главное, в консерватории при постановке не будет той пошлой, убийственной рутины, тех кидающихся в глаза анахронизмов и нонсенсов [Nonsense (англ.) - бессмыслица, нелепость.], без которых не обходится казенная постановка. Я не буду хлопотать о постановке “Онегина” на Мариинском театре; по возможности я даже буду противиться этому. Опера эта вообще никогда не сделается прочным достоянием репертуара больших сцен. Она лишена сценических эффектов, она недостаточно подвижна и интересна для того, чтобы публика могла полюбить ее. Я это знал, когда писал ее, и тем не менее написал и докончу, потому что, сочиняя ее, я повиновался неодолимой потребности души и, следовательно, не имел права смущаться побочными соображениями. Если опера эта не будет популярна, то зато она, может быть, будет любима меньшинством и встретится во всяком музыкальном доме для домашней музыки. Я буду продолжать мой ответ на Ваше письмо сегодня вечером, а пока еще раз благодарю Вас, мой бесценный, дорогой, многолюбимый друг.

Ваш П. Чайковский.

79. Чайковский - Мекк

Сан-Ремо,

10/22 января 1878 г.

Вечером.

Отвечу на Ваши вопросы, Надежда Филаретовна. Уменьшительное от Модеста - M о д я. Воспитаннику моего брата девять лет. Он говорит довольно свободно обо всем; голос у него до того симпатичный, что забываешь недостатки произношения. Когда он хочет, чтобы его поняли люди непривычные, то выговаривает тихо, отчетливо, и тогда всякий его может понять. Брат запрещает ему говорить скоро, но очень трудно удержать от болтовни живого, резвого ребенка. По большей части он говорит скоро, подробности объясняет жестами, и до того характеристичными, выразительными, что любопытно смотреть на него. Других он понимает, только когда очень резко и отчетливо выговаривают согласные. С братом они говорят так скоро и свободно, что со стороны никто и не догадается, что Коля глух. У них есть разные условные жесты, которые облегчают им разговор. Пишет Коля замечательно хорошо для ребенка своих лет. Его письма очень своеобразны и интересны по своему стилю. В этом стиле сейчас заметно, что он выучился языку не по слуху. Он очень забавно ошибается в падежах, спряжениях и всяких других грамматических формах, но зато беспрестанно употребляет деепричастие и вообще книжные приемы. Брат заставляет его ежедневно писать дневник. Чтобы Вы имели понятие о его курьезном слоге, я выпишу Вам один из его последних дней.

“1878 г. Сан-Ремо,

2 января, понед.

Вчера я встал, мы пошли в низу пить кофе с Петей и Модей. Выпив кофе, мы пошли гулять пешком из Сан-Ремо далеко на восток, мы прошли 4 километра и повстречали королеву Ольгу Николаевну с королем мы сидели на камне глядели корабль который ехал далеко в море и говорили об Азии, об Америке, об Африке, об Австралии и об океане. Вернувшись с прогулки домой мы завтракали. Позавтракав я играл в шары, а Модя ушел нанять экипаж он пришел мы вчетвером поехали кататься в город Бордигера из Сан-Ремо и пили кофе а я пил воду с сиропом под лимонным деревом. В Бордигера есть много пальмы. Выпив кофе мы еще пошли глядеть город. Возвращаясь после обеда мы играли в крокет и Петя рассказывал смешную историю”.

Не правда ли, курьезны все эти “выпив”, “позавтракав”, “возвращаясь” и т. д.? Брат не поправляет ему дневника, чтобы он мог впоследствии проследить, как мало-помалу он успевал в знании языка. Из перечня удовольствий описанного дня Вы видите, что это было воскресенье. В будние дни он очень аккуратно занимается, причем большая часть занятий состоит до сих пор только в изучении произношения. С прошлого года он сделал большие, огромные успехи. Самое удивительное его качество - память. Он меня изумляет своим знанием истории, т. е., лучше сказать, генеалогии и чередования всех возможных царей и королей, кто на ком был женат, сколько у кого было детей и как их звали. Я не могу себе представить ребенка с более мягким, нежным и кротким нравом. Это не мешает ему быть большим шалуном. Но стоит Модесту нахмурить брови, чтобы он тотчас испугался, повиновался и просил прощения. Когда изредка он бывает не вполне послушен, то брат его наказывает только тем, что несколько времени не говорит с ним. В таких случаях невозможно смотреть на него без слез. Он плачет и как-то жалостно жестом руки просит прощения. Нет худа без добра. Благодаря своему недостатку, будучи отлучен от общества других детей, он не научился ничему дурному. Он не знает, положительно не знает, что такое ложь, обман. Он не солгал ни разу в жизни. После целого ряда шалостей, беготни и возни он иногда впадает в какую-то особого рода задумчивость, из которой его трудно вывести. Здоровье его хорошо, но сложения он очень слабого и деликатного. Лицо очень симпатичное, и в глазах много ума и добродушия.

Прилива и отлива в Сан-Ремо нет или почти нет, до такой степени они незаметны. Есть скалистые высокие берега, с которых очень хорошо следить за прибоем волн.

По поводу издания моей симфонии я должен Вам сказать следующее. Чтобы моя музыка распространилась за границей, нет надобности, чтобы вещь печаталась за границей. Я решился в последнее время печатать свои сочинения исключительно в России и именно у Юргенсона. Он мне доказал совершенно справедливо, что ему очень невыгодно издавать только некоторые мои пьесы. Я пишу очень много. Юргенсон готов издавать что угодно вышедшее из-под моего пера, но именно желал бы все, потому что только в этом случае он наверное знает, что из его рук не уйдет то, что принесет выгоду. Вам известно, что из всех моих романсов только два в ходу: “Нет, только тот, кто знал” и “И больно и сладко”. Издателю, у которого находится большая часть моих вещей, невыгодно и неприятно, если случайно одна какая-нибудь вещь, не попавшая к нему, пошла в ход. Например, каково было бы Юргенсону, если бы вышеименованные два романса были не у него, который обладает целой массой других вещей моих, не имеющих покамест сбыта? Вот, дабы подобной случайной несправедливости не вышло, я и решился иметь дело с Юргенсоном исключительно. Я должен к этому прибавить, что Юргенсон относительно меня был всегда чрезвычайно деликатен, щедр и предприимчив. Он охотно печатал мои сочинения и тогда, когда еще никто не обращал на меня никакого внимания. Что касается моей заграничной известности, то она нисколько не страдает оттого, что мои вещи печатаются в России. Юргенсон многие из них сбывает за границу. Вообще я держусь того правила, что ухаживать за заграничными издателями, капельмейстерами и др. нет надобности. Я никогда не делал ничего для того, чтобы распространить свою известность за границей, в твердой уверенности, что если мне суждено попасть туда на большинство программ, то это сделается само собой. В настоящую минуту я еще мало известен вне России, но это меня мало сокрушает, ибо я знаю, что это скоро не делается. Тем не менее, некоторые-из моих больших пьес, например, увертюра “Ромео и Джульетта”, игрались во всех больших центрах, причем успех их был весьма различен. Например, эту увертюру играли в Лондоне с большим успехом, в Париже (в Concert Populaire Pasdeloup) с половинным успехом, а в Вене ее торжественно ошикали в прошлом году, несмотря на превосходное исполнение под управлением Рихтера (байрейтского дирижера). Вообще нужно быть терпеливым, не напрашиваться и не идти к ним,а ждать, чтобы они пришли к нам.

Поделиться с друзьями: