Перестаньте удивляться! Непридуманные истории
Шрифт:
Итак, «денщики» оказались за одним столом с «господами». Но если они сперва даже и испытали по этому поводу чувство некоторой неловкости, неловкость эта быстро прошла, поскольку тут же выяснилось, что очутились они в компании таких же «денщиков», как они сами:
… С.М. Буденный внес из прихожей баян, привезенный с собой, сел на жесткий стул и растянул мехи. Играл он мастерски. Преимущественно русские народные песни, вальсы и польки. Как всякий истый баянист, склонялся ухом к инструменту. Заметно было, что это любимое его развлечение. К Семену Михайловичу подсел К.Е. Ворошилов. Потом подошли и многие другие.
Когда Буденный устал играть, Сталин завел патефон. Пластинки выбирал сам. Гости пытались танцевать,
Интересно тут совсем не то, что вкусы и развлечения у «господ» оказались самые что ни на есть денщицкие. Гораздо интереснее и, я бы сказал, поучительнее другое: очутившись в родной «денщицкой» компании, генерал не растворился в ней. Он и тут сохранил свое денщицкое (а лучше сказать — лакейское) самочувствие, тот особый денщицкий взгляд на свое место в системе мироздания, который так ярко выразился в его шутливом предположении (мыслимое ли это дело — предположить такое всерьез!), что их (гы-гы-гы!) везут к Сталину не по делам службы, а к новогоднему застолью.
Из всего этого следует, что прозвища своего генерал армии Штеменко удостоился не только из-за созвучия своей фамилии с фамилией заглавного героя той забытой дореволюционной пьески.
Шельменко-денщик пишет оперу
Желание смеяться, подтрунивать и даже глумиться над нашими государственными святынями нас никогда не покидало. Но были тут какие-то таинственные, не всегда поддающиеся рациональному объяснению приливы и отливы. В начале семидесятых, например, вдруг градом посыпались анекдоты про Чапаева. И был среди них такой.
— Чего это ты все пишешь, Петька? — спрашивает Чапаев у своего верного оруженосца.
— Оперу пишу, Василий Иванович, — отвечает Петька.
— Оперу? — удивляется Василий Иванович. — Про кого?
— Про тебя, про комиссара, про Анку… Опер сказал: про всех напиши.
Опер, как вы понимаете, это — оперуполномоченный. По-лагерному — Кум.
Анекдот этот мне вспомнился в связи с тем же героем, которому посвящен мой предыдущий рассказ.
Как я уже говорил, вскоре после войны генерал армии С.М. Штеменко стал начальником Генерального штаба. Достичь этой высокой должности и удержаться на ней ему, надо полагать, помогли те самые свойства его личности, благодаря которым он получил свое прозвище: «Штеменко-денщик». Поэтому все были удивлены, когда Сталин вдруг снял его с этого высокого поста и отправил на понижение. Удивлен был и непосредственный начальник генерала — министр Вооруженных Сил маршал Василевский. И даже позволил себе поинтересоваться у Верховного, чем прогневал его известный своей услужливостью и исполнительностью нач. Генштаба.
— Да ну его, — ответил Сталин. — Надоел… Всё пышет, и пышет, и пышет… Про всех пышет… И про тебя тоже пышет, — ткнул он в маршала трубкой.
Из истории этой мы можем заключить, что словом «денщик» служебная и личная характеристика генерала отнюдь не исчерпывалась. Ко всему прочему он был, как оказалось, еще и порядочная шельма. Так что прозвище, которое так прочно к нему прилепилось, было метким вдвойне.
Там живет граф…
Всю свою советскую жизнь я был невыездной. Границу большой зоны впервые пересек в 1987-м году, когда железный занавес уже был разгерметизирован.
И вот еду я в дивной какой-то иномарке вдоль Рейна. Машину ведет милая молодая дама.
— А это, — говорит она, — замок нашего графа.
Оглядев очередную средневековую достопримечательность, я спрашиваю:
— А что там сейчас?
Она пожимает плечами:
— Там живет граф.
На каком языке он поёт?
Осенью 1956-го
года Константин Георгиевич Паустовский впервые в жизни оказался в Париже. Вспоминая об этих нескольких незабываемых днях, он с какой-то особой нежностью говорил об одной русской женщине, с которой ему там довелось познакомиться. Она принадлежала к так называемой первой эмиграции: родители увезли ее в Париж, когда ей было три года. Рассказывая о знакомстве с ней, Константин Георгиевич всё время повторял, что он испытывал прямо-таки физическое наслаждение, слушая ее русскую речь — необыкновенно чистую и какую-то по-особенному певучую. Он сказал, что сперва даже стеснялся говорить с нею. Он выразился так:— Мы отвыкли от такого языка. Мы говорить на нем уже не умеем.
А вот что рассказали мне про такую же русскую даму мои друзья уже из новой, третьей эмигрантской волны.
На концерте Галича, напряженно вслушиваясь в его песни, в эти привычные, такие естественные для нас галичевские словечки и выражения («Я возил его, падлу, на „Маечке“…», «Ты, бля, думаешь, напал на дикаря, а я сделаю культурно, втихаря…», «Схлопотал строгача — ну и ладушки…», «Тут его цап-царап — и на партком!..», «Индпошив — фасончик на-ка выкуси!..»), она обернулась к человеку, сидящему в соседнем кресле, и с искренним недоумением спросила:
— На каком языке он поёт?
Мы сами тащили свои чемоданы
В гостях у Паустовских были только что приехавшие из Парижа Натали Соррот с мужем. Они возбужденно делились своими впечатлениями о Москве, а мы (хозяева дома и пришедшие чуть раньше Боря Балтер и я) с интересом их слушали.
Особенно восторгался новой для него и не очень ему понятной советской жизнью муж знаменитой писательницы. Он впервые оказался в Советском Союзе, и восторг его был беспределен.
Но мы слушали эти его излияния с довольно кислыми минами.
«Интересно, — неприязненно думал я, — что же ему здесь у нас, в этой нашей, как любил говорить один мой приятель, срани, могло понравиться?»
И тут раздался голос моего друга Бори.
— Объясните все-таки, — не очень вежливо перебил он знатного иностранца, — что именно, что конкретно вам здесь, у нас, так уж понравилось?
— О! — радостно объяснил тот. — Я почувствовал сразу, что попал в совершенно иной мир… Из аэропорта приехали мы в отель. Вошли. И никто не кинулся к нам, не подхватил наши вещи… Не было даже и тени этого гнусного лакейства, этой отвратительной угодливости! — Лицо его сияло. — Мы сами втащили свои чемоданы в лифт, сами нашли свой номер… Это было прекрасно!
Во всём доме — только писатели?
Когда мы въехали в наш новый — писательский — дом, в квартире моего соседа работал старик-столяр. Он сооружал ему полки для книг.
Время от времени хозяин квартиры заглядывал к нему — поглядеть, как идёт работа. И они разговаривали.
Разговоры были вполне дружелюбные, но хозяин все время чувствовал, что старика сверлит какая-то одна навязчивая мысль. Какой-то вопрос, который он хочет ему задать, но не решается.
Но однажды он все-таки решился.
— А правда, — спросил он, — что в этом вашем доме одни писатели живут?
— Правда, — сказал хозяин.
Старик покрутил головой, хмыкнул.
— А что? — спросил хозяин.
— Да нет, ничего, — ответил старик. — Просто я подумал: мог бы я в таком доме жить?
— В каком таком? — не понял хозяин.
— Ну, большущий дом, вот вроде вашего. А в нём — одни столяры…
Мы тебе другую найдём…
То ли во внутренней тюрьме Лубянки, то ли позже, в ссылке, Мандель познакомился с одним белоэмингрантом, которого наши вывезли из Белграда и состряпали ему дело. Собственно, он был даже не белоэмигрант, а сын эмигрантов первой волны, — то ли ребенком вывезенный за границу, то ли уже там родившийся.