Перестаньте удивляться! Непридуманные истории
Шрифт:
И когда он, поэт, приглашался на разные высокие кремлевские банкеты, ходил он туда не просто для того, чтобы сладко выпить и вкусно закусить, а чтобы приобщиться ко всем этим радостям жизни еще и за того парня:
Он всюду шел со мной по свету, Всему причастен на земле. По одному со мной билету Как равный гость бывал в Кремле.И совершенною же свойство души обнаруживает совсем не похожая на Александра Трифоновича Белла
Чувство, которое испытал и хотел выразить Александр Трифонович, было — доброе, хорошее. Он хотел сказать, что старый друг его, которому так не повезло, имеет право чувствовать себя не пасынком Родины, а кровным ее сыном, таким же, как он, удостоенным высоких правительственных наград и кремлевских банкетов. Во всяком случае, ему, поэту, искренне хотелось бы, чтобы это было так! И вот теперь, задним числом, хоть и не взаправду, а, так сказать, в душе, он от всей своей этой самой души делится с ним той лаской, которую оказывала ему (а должна была бы оказывать им обоим) страна.
Но хочет ли его друг разделить с ним эту ласку Родины?
Он ведь ему это не поручал.
Точно так же, как Осип Эмильевич Мандельштам и Марина Ивановна Цветаева не уполномочивали Беллу Ахатовну Ахмадулину, чтобы она за них грелась у чужого огня и вкушала какие-то там вкусности.
Я еще не родился…
А вот — еще одна пара. Степан Щипачев и Андрей Вознесенский. У этих двух, казалось бы, уже ни молекулы, ни единого атома не может быть общего. Да, конечно, если под атомами и молекулами подразумевать рифмы, размеры, сравнения, метафоры… Это у них и в самом деле всё разное. А поют — в унисон:
Тут Ленин жил, за этот стол садился, Стоял, быть может, тут, где я стою. Еще я только что на свет родился, А он уже решал судьбу мою… ………………… И на столе белеют не страницы, А тот же русский снеговой простор. Где — все губернии… где он в таблицах Учел и тот однолошадный двор С косым плетнем, засыпанным метелью. Где позапрошлую неделю Осталась без отца семья, Где в эту ночь родился я.Это — Степан Щипачев. «Домик в Шушенском».
А вот — Андрей Вознесенский. «Лонжюмо»:
В этой кухоньке скромны тумбочки, и, как крылышки у стрекоз, брезжит воздух над узкой улочкой Мари-Роз… Над серебряной панорамою он склонялся, как часовщик, над закатами, над рекламами он читал превращенья их… И сквозь биржи пожар валютный, баррикадами взвив кольцо, проступало ему Революции окровавленное лицо, и глаза почему-то режа, сквозь сиреневую майолику проступало Замоскворечье, всё в скворечниках и маевках, а за ними — фронты, Юденичи, Русь ревет со звездой на лбу, и чиркнет фуражкой студенческой мой отец на кронштадтском льду.Каскад ослепительных метафор, фейерверк рифм и ассонансов Андрея Вознесенского, конечно, забивает кондовую, посконную, домотканую пряжу щипачевского стиха. Щипачев разве осмелился бы сравнить Ленина с часовщиком? Он бесхитростно и просто сообщает нам:
Всё те же, в той, где он бывал, квартире, Висят часы на выцветшей стене, И ржавой цепью тянут время гири, Секунды отбивая в тишине. Неторопливо, в сроки поспевая, На циферблате, заспанном на вид, Идет по кругу стрелка часовая, И по орбите шар земной летит. Легли седые позади дороги, Ведя от детства, от плетней косых. Годины войн и революций сроки Секундами измерили часы…Так же скромно и буднично информирует он нас и о своих семейных обстоятельствах: «осталась без отца семья». У поэта-авангардиста отец — «чиркнул фуражкой студенческой на кронштадтском льду». Щипачеву такого не придумать вовек.
Но в сухой остаток у обоих выпадает одно и то же: «Я еще не родился, а он…»
Щипачев свою поэму сочинил в 1944-м году. Вознесенский свою — почти двадцать лет спустя. Но о плагиате тут, разумеется, нет и речи.
Великий знаток восточной поэзии Семен Израилевич Липкин сказал мне, что тот же поэтический оборот постоянно встречается у старых поэтов Востока, славивших Чингисхана: «Я еще не родился на свет, а Ты, Солнцеликий, уже завоевал и отстроил для меня Самарканд…»
Нет, это не плагиат. Это — вековая традиция.
Как я подвел под монастырь Самеда Вургуна
Первый — учредительный — съезд советских писателей был, как известно, в 1934 году. И на нем, как полагается, был принят устав, согласно которому — «высшим руководящим органом Союза советских писателей СССР является Всесоюзный съезд советских писателей, созываемый один раз в три года». Но — устав уставом, а жизнь, как говорил Остап Бендер, диктует свои суровые законы. И вышло так, что следующий, Второй, съезд собрался не через три, а через двадцать лет после первого. Отцу народов все эти годы, видно, было не до писательских съездов, он был занят более важными делами. Но в 1953-м отец народов умер, или, как говорили об этом старые лагерники, «ус откинул хвост», и писатели решили наконец (лучше поздно, чем никогда) собраться на свой второй съезд.
Я тогда членом Союза писателей еще не был, но в дом на улице Воровского время от времени заглядывал. Была там тогда такая «Комиссия по теории и литературной критике», которая пестовала молодых критиков. Как там она нас пестовала я, честно сказать, уже не помню. Помню только, что подкидывали нам иногда какую-нибудь халтуру. Какую-нибудь графоманскую рукопись, которую надо было срочно отрецензировать. Платили за это не щедро, но, как говорится, всякое даяние — благо, а поскольку на штатную работу я тогда, как ни старался, устроиться не мог, каждая такая халтура становилась для меня неожиданным и исключительно ценным подарком судьбы.
И вот однажды позвонил мне из этой Комиссии нещедрый мой работодатель и сказал:
— Хочешь заработать кучу денег?
Я сказал, что, конечно, хочу. Цифра, которую он мне назвал, меня ошеломила: две тысячи рублей. Конечно, дореформенных — тех, что шесть лет спустя превратились в двести. Но для меня эта сумма тогда была весьма и весьма значительной.
Чтобы заработать эти деньги, мне предстояло войти в бригаду, готовящую для съезда доклад о поэзии. Делать этот доклад было поручено маститому азербайджанскому поэту Самеду Вургуну. Бригада же должна была помочь классику — как бы подготовить ему материалы для доклада. На самом деле, конечно, мы (а было нас, не помню, трое или четверо) этот доклад написали целиком — от начала и до конца. Не знаю, как обстояло дело с текстами моих коллег, но в раздел доклада, написанный мною, докладчик не внес никаких изменений. Моему тексту разве только придали чуть более казенный вид, переписав некоторые особенно вольные фразы и выражения суконным канцелярским языком. Это, разумеется, тоже проделал не сам докладчик. Его роль свелась к тому, что он этот «свой» доклад, как теперь говорят, озвучил, то есть, поминутно спотыкаясь и делая разные причудливые ударения, прочел с трибуны.
Мой раздел был посвящен недостаткам современной поэзии. Тема эта была близка моему сердцу, и я не пощадил никого из тогдашних корифеев, выбрав для демонстрации самые жалкие и убогие их строфы. Все эти примеры, как ни странно, в докладе остались. Но при этом мне было указано, что, перечисляя грехи современной поэзии, я начисто забыл о самом страшном грехе: формализме.
Примеров серости, шаблонности поэтической формы и бедности мысли у меня было хоть отбавляй. С этим никаких трудностей не возникало. С формализмом же дело обстояло не так просто. Со времен знаменитой правдинской статьи «Сумбур вместо музыки» никто из поэтов в ту сторону даже и не глядел.