Пересуд
Шрифт:
— Что?
— Унижать?
— Кого?
— Да при чем тут кого? Никого! Вообще унижать — хорошо или плохо?
— Он вас не понимает, — говорит врач.
Сталин тянется за виноградом, кладет в рот, чмокает, сосет сок, а косточки с кожурой сплевывает в блюдечко.
— Я тебя не понимаю, — подтверждает он слова врача. — Но вижу насквозь. Ты безродный космополит и аполитичный тип. Неужели ты не испытываешь гордости за свою великую страну?
— Опять мне про это! Не испытываю! И не хочу испытывать гордость за то, что принадлежу к великой нации, к болельщикам команды «Спартак», к какой-нибудь
— А я испытываю. И народ испытывает! — Сталин тянется за второй виноградиной.
Не выдержав, Ваня бьет его по руке.
— Больно! — говорит Сталин. — И я виноград кушать хочу.
— Другим было больнее! А некоторые винограда всю жизнь не кушали ни разу! Ты дослушай! Я даже, представь себе, не хочу гордиться своей принадлежностью к роду человеческому, я горжусь только принадлежностью к тому свету, что есть в каждом человеке — кроме тебя. Я не знаю, как это назвать. Бог? Но он у всех разный. Душа? Не знаю. Свет, так и назову. Он для всех один. Единственное, ради чего стоит жить. То, что объединяет всех людей! И вот этот свет ты в людях и гасил — всегда, постоянно, потому что ненавидел его! И ты даже не понимал, над чем измываешься! Вот в чем твоя главная вина! — вдруг озаряет Ваню.
— Опять главная вина? У тебя что ни вина, то главная.
— Постой, постой! — Ваня торопится проверить свою догадку.
Усилием фантазии он наполняет пространство, окружающее Сталина, людьми, которых ставят на колени, расстреливают, пытают: страшные крики, вопли и стоны раздаются со всех сторон. Ваня и врач наблюдают за реакцией Сталина. А тот спокоен, он лишь поглядывает на кисть винограда, потому что хочет взять виноградину, а ему не разрешили.
— Вот в чем дело! — кричит Ваня, удалив мучеников. — Ты просто не способен понять, что чувствует другой человек! В этом твоя главная вина! Ты не можешь это вообразить, не можешь это представить! И вот за это, за нечувствование чужой боли, за презрение к человеку, за бесовское высокомерие я тебя обвиняю!
— Он вас не понимает, — говорит врач.
— А что он понимает? Свою-то боль он понимает? Убрать все!
Исчезает стол с яствами и винами, исчезает кабинет, Сталин оказывается в зэковской одежке. Проходит день.
— Кушать хочу, — жалуется Сталин.
— Понял теперь?
— Понял.
— Что?
— Что кушать хочу.
— А что других пытать голодом нельзя, понял?
— Если преступники, можно.
Проходит еще день.
— Курить хочу, — говорит Сталин.
Ваня игнорирует.
Проходит еще день.
— Кушать. Пить хочу. Сердце болит. Голова болит, — говорит Сталин.
Входит охранник, вносит селедку и хвойный настой.
— Это кушать, это пить. От головы и сердца тоже помогает, — говорит охранник.
— Теперь ты понял? — спрашивает Ваня.
— Расстреляйте его, — жалобно просит Сталин неведомо кого.
— Какой быстрый! Расстрелять! А тебя самого расстрелять? Или хотя бы по морде твоей проклятой, дьявольской, по морде тебя — дойдет, наконец, будет больно?
И Ваня, устав сдерживаться, подскакивает к Сталину, сшибает его с ног, лупит ногами старика и кричит:
— Больно? Больно? Больно?
Вдруг останавливается и растерянно спрашивает врача и охранника:
— Что
вы стоите? Почему вы меня не удерживаете? Ведь бить нельзя!— За дело можно, — говорит врач.
— Ни за что нельзя!
— Я вас не понимаю, — говорит врач.
И вроде все уже решено со Сталиным, только Ваня не успокаивается. Что-то продолжает его мучить. Ну хорошо, Сталин злодей, а другие-то кто, а Ваня — кто? И сами собой лезут в голову новые и новые варианты воображаемой пьесы.
Сталин против Вани
Вариант неизвестно какой
Ваня видит себя в огромном зале Дворца съездов. На трибуне Сталин, он произносит речь. В президиуме застыли в почтительном внимании его помощники и прислужники, одинаковые, как крысы в сумерках. В зале, внимая, боясь шелохнуться, сидят тысячи человек. Руки наготове — аплодировать.
Вот Сталин заканчивает фразу — и тут же бешеные рукоплескания. Все хлопают, хлопают, хлопают, это переходит в овацию. Зал встает.
И Ваня встает.
И вдруг замечает: люди в президиуме стали похожи на Сталина. Просто один в один, как близнецы. И те, кто в зале, тоже стали двойниками вождя, даже женщины, у которых мгновенно огрубели черты лица и выросли усы.
Тысяча с лишним Сталиных аплодирует, выкрикивает здравицы, а Ване становится жутко, и он садится.
Тут же, будто кто-то отрубил командой, все смолкает.
Жуткая тишина, только тихие передвижения людей, расступающихся, не желающих быть рядом с ним. Ваня один в этом круге среди опустевших кресел.
Людям вернулись их лица, эти лица опущены, ибо не знают, куда смотреть. На Сталина — страшно, на Ваню — опасно, друг на друга — сочтут заговорщиками.
И Ваня встает, и идет к трибуне.
Все расступаются.
— Можно? — спрашивает Ваня Сталина.
Тот пожимает плечами. Он не хочет скандала в присутствии иностранных делегаций.
Ваня встает, опирается руками, некоторое время молчит.
Потом говорит — негромко, будто в комнате, но при этом понимает, что его слышно на последних рядах:
— Ладно вам чумиться-то. Вы же нормальные люди. Вам же завтра стыдно будет. Ну, не всем, может. Но многим. А ему стыдно не будет никогда. Даже мертвому. Понимаете?
— Да здравствует Ваня, ум, честь и совесть нашей эпохи! — тут же выкрикивает кто-то.
Зал подхватывает.
Овации.
— Ну вас, — со скукой и обидой говорит Ваня. — С вами, как с нормальными, а вы…
Он сходит с трибуны, его окружают люди в форме и уводят.
Ваня оказывается опять в кремлевском кабинете, куда через несколько минут входит Сталин.
— Видел? — спрашивает он. — Им только дай знак — все перевернут с ног на голову. И опять начнут… как ты сказал? Чумиться? Хорошее слово. А ты мне нравишься. Давай я тебя на службу к себе возьму. Потом расстреляю, конечно, но несколько лет поживешь человеком. Важным человеком.
— Да иди ты, — невежливо отвечает Ваня. — Не хочу я больше с тобой говорить. Ничего тебе не докажешь. Я только одно скажу напоследок. Знаешь, почему ты самый страшный человек в истории?
— Неужели самый страшный? — удивляется Сталин, и в голосе его слышна невольная горделивость.