Чтение онлайн

ЖАНРЫ

ПЕРЕВЕРНУТОЕ НЕБО
Шрифт:

На иждевении у Бориса Леонидовича всегда было несколько человек, и многим еще он хотел помочь деньгами. Переводы были нужны для жизни и для этой постоянной обязанности, взятой им на себя. После Нобелевской премии возможности получения переводческой работы и заработка стали иссякать. Одно время он собирался переводить ибсеновского “Пер Гюнта”. Он как бы советовался со мной об этом проекте. Я загорелся, мне казалось, что просторечность языка и музыка пьесы Ибсена (которую мне за год до того довелось слушать в Народном театре в летнем парке в Осло) Пастернаку должны удаться. У него не было хорошего норвежского словаря, я пытался достать. Но тут оказалось, что перевод ему не будет заказан.

Осенью 1958 года мы познакомились и вскоре подружились с Николаем

Михайловичем Любимовым. Он вызвался договориться о том, чтобы Пастернак получил заказ на перевод одной из пьес Кальдерона для однотомника, который он тогда составлял. Условившись предварительно с Борисом Леонидовичем, я привел Любимова, приехавшего как-то в воскресенье к нам в гости, на дачу к Пастернаку. Тот сидел с сильно выпившим Ливановым на террасе, разговаривали после обеда. О переводе Кальдерона договорились сразу же. Через некоторое время Борис Леонидович говорил мне с удивлением: “Говорят, что Любимов остался недоволен, сказал, будто у меня неделовая обстановка (мне кажется, что это опять было со слов Ольги Всеволодовны или в ее передаче. – В. И.). А какая может быть обстановка на даче в воскресенье, в обед?” Не знаю, в самом ли деле Николай Михайлович так отозвался о той встрече, но так или иначе Пастернак принялся за перевод “Стойкого принца” и вскоре его кончил. Мне показалось, что больше Кальдерона его заинтересовал испанский язык. Очевидно, он читал испанский подлинник. Его поразили законы звуковых соответствий между латынью и испанским. Во время какого-то из следующих “неделовых” обедов на даче Борис Леонидович заговорил о них, приводя испанское соответствие латинскому “о” в “fossa” (“яма”). О Кальдероне он говорил, что по сравнению с Шекспиром это более узкий мир и в то же время более совершенный.

Вскоре Пастернак начал рассказывать о будущей пьесе “Слепая красавица”. Его занимал характер крестьян, их глубинный анархизм – “в них нет никакого холопства!” (он повторял, слегка изменив ее, формулировку из своих старых стихов – “В них не было следов холопства”), их неугнетенность, сказывающаяся в поговорках.

Пастернак не раз говорил, что “не разделяет нелюбви к театру”, тогда распространявшейся. Напротив, в театре он видел образец искусства, его прообраз.

Зашла речь о Тагоре – Пастернак начал его перечитывать по-английски (вскоре ожидалось празднование его 100-летия, но речь шла и о возможности перевода Тагора).

Борис Леонидович заметил, что религия у Тагора его не устраивает. Сразу наступает слияние с Богом. А Пастернаку хотелось бы “оперативного искусства, которое бы не чуждалось того, что происходит на улице”.

Среди присланных Пастернаку книг были издания Ницше, в том числе и то, что было подготовлено к изданию его сестрой. У Ницше он отделял близкое себе от многого другого, ему чужого (о Христе, например). “Когда Ницше читает Гете, вот твердое, прочное – в отличие от остального у него”.

Постоянное выяснение отношений с Ницше я отношу к пастернаковскому тайному (быть может, бессознательному) противоборству со Скрябиным. Пастернаку надо было найти себя в соотнесении с идеей сверхчеловеческого – скрябинского, ницшеанского.

Пастернак читал Бунина (его мемуарные записи) и находил, что “стихия язвительности”, проявившаяся в нем, как у Герцена, для России нужна. Но проза Герцена, “Сорока-воровка”, которую он прочитал во время работы над своей пьесой, ему решительно не нравилась. По поводу неприемлемой прозы у него было в это время одно определение – “как Эренбург”.

В это время Борис Леонидович говорил о чтении им Томаса Манна и Ромена Роллана. Его заинтересовало то, что они писали о мире (видимо, статьи и эссе общего характера; думаю, потому, что сам хотел что-то написать в этом жанре). По его словам, он заранее был настроен против этих сочинений, не знал, зачем их надо было писать. У Томаса Манна его раздражало повторение пар здоровье болезнь и т. п. “Противоположности до абсурда, как у Мережковского”.

70

Когда

у Ахматовой вышла новая книга (тонкая в красном переплете)1, она подарила ее Пастернаку через меня. Нужно было условиться об их встрече. Пастернак собирался прийти на мой день рождения. Там должна была быть и Ахматова. Казалось удобным, чтобы перед тем они встретились в тот же день на даче Бориса Леонидовича.

Вышло все нескладно.

Борис Леонидович позвонил Анне Андреевне поблагодарить за книгу. Она потом мне говорила с раздражением, маскирующимся усмешкой: “Это же написано сорок лет назад! Он меня никогда не читал”.

По этому последнему поводу мне случалось не раз спорить с Анной Андреевной. Она, конечно, слышала (и не от меня только), что Пастернак знал (даже и многое наизусть) ее ранние книги. Ее, я предполагаю, волновало больше всего, читает ли он последующие сборники и как оценивает ее попытки “перепастерначить” его.

А встреча их у меня 21 августа 1959 года оказалась “невстречей” из-за нескольких полуслучайностей.

За Анной Андреевной должен был в Москве заехать шофер моих родителей и завезти ее сначала на дачу к Пастернакам, а потом уже на нашу (соседнюю). Видимо, он не понял или спутал, машина приехала к нам, и Анна Андреевна, тяжело ступая, взошла на крыльцо. Переезды ей уже нелегко давались. Решили, что я схожу и предупрежу Пастернака, что Ахматова уже у нас. Очевидно, Бориса Леонидовича задела эта перемена планов. Они пришли с Зинаидой Николаевной вместе довольно поздно, когда уже садились за стол. Пастернака начали усаживать рядом с Анной Андреевной, но он очень решительно отказался и просил, чтобы его посадили рядом с Зинаидой Николаевной. Ахматова была удивлена и раздосадована этим недоразумением. Они оказались за столом друг против друга. Анну Андреевну попросили читать стихи. Она прочла “Подумаешь, тоже работа…” и “Не должен быть очень несчастным…”. Первое из них Пастернаку очень понравилось, он повторял (и запомнил наизусть – вспоминал на следующий день) строки:

Подслушать у музыки что-то

И выдать шутя за свое.

Потом Ахматова рассказала, что у нее попросили стихи для “Правды”. Она послала “Летний сад”, но оказалось, что для газеты это не подошло.

Она прочитала “Я к розам хочу, в тот единственный сад…”. Пастернак в ответ прогудел: “Ну, вы бы еще захотели, чтобы „Правда“ вышла с оборочками”.

Он стал читать свои стихи. Это описывает Миша Поливанов, вспоминая о том дне рождения.

Пастернак говорил о своем цикле “Когда разгуляется”. Он находил его одним из самых удачных. “В нем нет тяжеловесности стихов из „Доктора Живаго“”.

Пастернаки ушли довольно рано. Разговор между ним и Ахматовой так и не состоялся. Больше они не виделись.

Перед самым наступающим 1960-м Новым годом у меня по поводу его встречи состоялся разговор с Зинаидой Николаевной. Ей было трудно, она плакала. Она заговорила со мной о том, что Пастернак не Дон Жуан, но ведет себя как ребенок, – с прямотой и откровенностью.

В беседах тех месяцев всплывали англоязычные поэты, о которых он узнавал благодаря их письмам, – Т. С. Элиот (до того ему остававшийся чуждым), Оден.

Пастернак вспоминал о времени, когда он писал первую книгу стихов. Он читал тогда Тютчева – для него его стихи были как образец, по которому учатся. Он говорил, что по сравнению с Тютчевым у Пушкина другое отношение к поэзии. А воспоминание о стихах Анненского приводило на ум ему Некрасова, о котором тогда он часто думал.

По поводу исполнения Г. Г. Нейгауза зашел разговор о современной музыке. Упомянули Прокофьева. Пастернак назвал его музыку “пустоватой”.

Мои родители собрались в заграничную поездку (такие поездки всегда интересовали Пастернака – я это понял после своего конгресса в Осло). Но в этот раз у него появился и особый неожиданный интерес – денежный: нельзя ли получить через них часть гонорара за иностранные издания романа (об этом он думал и по поводу поездки на лечение художника Д. А. Дубинского – мужа моей сестры).

Поделиться с друзьями: