Перевёрнутый мир
Шрифт:
Когда прозвучал приговор и я понял, что мне предстоит долгий путь, пройденный до меня многими, я подумал, что в любых обстоятельствах надо оставаться верным своему призванию — науке. В сущности, мне предстоит семнадцатая экспедиция — этнографическая. Вероятно, это будет самая трудная из моих экспедиций, может быть, опасная для здоровья, но, пожалуй, и самая интересная. Экспедиция в мир, совершенно чуждый, плохо изученный, не освещенный в литературе или выборочно освещенный в неподцензурных мемуарах. Из трудов Солженицына тогда были доступны широкому читателю только повесть “Один день Ивана Денисовича” да несколько рассказов, а монументальный “Архипелаг” — нет. Я его тогда слышал только в отрывках по радио (“из-за бугра”). Шаламовские “Колымские рассказы” только начали просачиваться в литературу. Да и описали эти подвижники иные лагеря, сталинского времени, а с тех пор многое изменилось. И я вскинул свою котомку на плечо, готовый наблюдать, запоминать и осмысливать.
Из далекого прошлого
Что там? То бишь, что тут — за двумя стенами с контрольной полосой между ними, с единственным входом-выходом через шлюз? Машина входит в шлюз, как судно на Волго-Доне: закроют ворота сзади, тогда лишь откроются ворота спереди. И — вот она, внутренность тайны, другая сторона луны. Пугающая и все-таки притягательная.
2. Другая сторона луны. Внутри лагерь разгорожен на зоны (“локалки”) высоченными — в три человеческих роста — решетками и поэтому напоминает цирковую арену при показе хищных зверей (потом я понял, что это-не зря и что здесь люди бывают опаснее зверей). Зона, где сосредоточены производства (небольшие заводики), столовая зона, несколько жилых зон — отдельно одна от другой во избежание междоусобных драк, общий плац для построений, карантин — это для новоприбывших.
Огляделись. Какие-то худые бледные фигуры, опасливо озираясь, бродят по зонам, жмутся к стенкам. Перед ними деловито проходят другие фигуры, тоже явно из заключенных, но пооса-нистсе. И над всем веет какой-то готовностью к тревоге, хотя видимых причин для нее нет. Какой-то напряженностью, которая здесь разлита во всем и ощущается сразу. Некий глухой, затаенный ужас — в согнутых позах, в осторожных движениях, в косых взглядах. Незримый террор. Между тем офицеры из администрации лагеря выглядят добродушными людьми, разговаривают порой грубовато, но доброжелательно.
Однако у меня за плечами был уже год пребывания в тюрьме. Еще там я понял, что главная сила, которая противостоит здесь обыкновенному, рядовому заключенному и господствует над ним, — не администрация, не надзиратели, не конвой. Они в повседневном обиходе далеко и образуют внешнюю оболочку лагерной среды, такую же безличную и непробиваемую, как камни стен, решетки и замки на дверях. Силой, давящей на личность заключенного повседневно и ежечасно, готовой сломать и изуродовать его, является здесь другое — некий молчаливо признаваемый неписанный закон, негласный кодекс поведения, дух уголовного мира. От него не уклоняются. Избежать его невозможно. Он не похож на правила человеческого общежития, принятые снаружи.
Первое, что меня поражало в тюрьме, это кровавые исступленные драки на прогулочных двориках. Не сами драки, а как они происходят. Дерутся молча, дико, без меры и ограничений. Бывает, несколько бьют одного. Лежачего бьют — ногами. Разнимать не положено, все молча стоят вокруг и смотрят. Это “разборка” — решение конфликтов, которые тебя не касаются, ну и стой тихо.
Поражало, как все подчиняются дурацкой процедуре “прописки” — изуверским обрядам при поступлении новичка в камеру. Он должен ответить на каверзные вопросы, выдержать жестокие испытания. В главе о тюрьме я уже приводил примеры. Вот еще некоторые “тесты”. “Отвечай: х… в ж… или вилку в глаз?” И по лицам старожилов новоприбывший понимает, что ведь не шутят. Так стать педерастом на усладу всей камере или же лишиться глаза? Только опытный зэк знает, что надо выбрать вилку: вилок в камере не бывает. “Летун или ползун?” — кем ни признаешь себя, все выйдет боком. “Ползуну” велят носом протирать грязный пол, а согласившись, станет он общим слугой, даже рабом. “Летуну” придется с верхних нар падать с завязанными глазами на разные угловатые предметы, расставленные на полу. Если новичок пришелся ко двору, его подхватят, а если не привлек расположения — только предметы незаметно уберут, если вовсе не понравился — расшибется в кровь, ребра поломает. А что, сам согласился, сам падал. Придумок много. Хорошо еще, что так встречают новичков не во всех камерах: попадаются ведь камеры, где еще не завелись такие традиции, где просто нет бывалых уголовников. Уж как повезет.
А бывалые приговаривают: это еще цветочки, ягодки впереди. Вот прибудем в лагерь… И встречи с лагерем ждут все (уж скорее бы!): одни со страхом, другие — с покорностью, третьи, немногие, — со злорадным вожделением.
Лагерь охватывает человека исподволь, еще в тюрьме — как гангрена души. Камеры в корпусе подследственных — еще со сравнительно либеральными нормами, с дележом передачи на всех, с равенством прав; камеры осужденных — мрачнее и суровее, здесь уже произошло расслоение, обозначилось, кто есть кто; этапные камеры (где ждут отправки по этапу) — еще суровее, отрешеннее, здесь уже каждый держится за свою котомку и крепчают лагерные нравы. Когда после многодневного путешествия в “столыпинских” вагонах “черные вороны” доставляют контингент к шлюзу лагеря, люди уже психологически готовы принять лагерные нормы жизни.
3. Лютая зона, дом родимый. Мне повезло: мой маршрут был коротким, лагерь находился прямо на окраине Ленинграда. У каждого лагеря свое лицо, свое прозвище, под которым он слывет в тюрьмах. У нашего очень миленькое: “лютая зона”. Он был ненамного хуже других, в чем-то даже лучше, поскольку город близок. Во всяком случае, прокламированная прозвищем лютость не означала каких-то зверств его администрации. Как я потом убедился, первое впечатление было верным: в администрации и охране здесь работали такие же люди, как и везде, — одни грубее, другие культурнее, как и в любом советском учреждении. Попадались пьяницы и проходимцы, но именно от офицеров (большинство с университетским или другим высшим образованием) я встречал здесь и подлинную человечность, а ведь сохранить добрые человеческие качества в здешних условиях нелегко.
Лагерь вообще не принадлежал к числу тех, которые предусматривали особые строгости в содержании заключенных, положенные по наиболее суровым приговорам. Это не был лагерь усиленного или строгого режима. Наш был “общак” — лагерь общего режима. Но как раз такие имеют недобрую славу среди заключенных. В лагеря более сурового режима попадают за особо тяжкие и масштабные преступления. Там содержатся преступники крупного калибра, люди серьезные, с размахом, они на мелочи не размениваются и суеты в лагере не любят. Сидеть им долго, и они предпочитают спокойный стиль поведения (хотя в любой момент готовы к побегу и бунту). Да и строгости режима сковывают возможную неровность их нрава. В “общаке” таких строгостей нет, режим вольнее, и для дурного нрава уголовников больше возможностей реализации. А сидят здесь в основном уголовники не того пошиба — хулиганы, воры, наркоманы, пьяницы. Это люди низкого культурного уровня, истеричные и конфликтные. Сшибка таких характеров непрестанно высекает нервные разряды, и в атмосфере нагнетается грозовая напряженность. Верх берут те, кто наиболее злобен и агрессивен, и под внешним порядком устанавливается обстановка подспудного произвола — “беспредела”, как это звучит на жаргоне заключенных.
Беспределом наш лагерь действительно отличался, хотя в других “общаках”, по отзывам побывавших там, примерно то же самое, может, лишь самую малость помягче. Впрочем, у нас говорилось и так: “Кому лютая зона, а мне — дом родимый”. Насчет дома, это, конечно, бравада, но у всякой палки два конца. Один — у тех, кто бьет.
Может быть, дело в том, что мой глаз был изощрен исследовательским опытом в социальных науках, но с самого начала то, что выглядело снаружи серой массой, расслоилось. Я увидел, что равенством тут и не пахнет. Все заключенные очень четко и жестко делятся на три касты: воры, мужики и чушки.
“Вор” — это не обязательно тот, кто украл. В лагерном жаргоне вор (раньше говорили “блатной”, “урка”, “человек”) — это отпетый и удалой уголовник, аристократ преступного мира, господин положения. По специальности он может быть грабителем, убийцей, бандитом, а может и спекулянтом. Словом, это уголовник крупного пошиба. Важно, чтобы он лично был опасен и влиятелен. В лагере он если и ходит на работу, то не трудится за станком, а либо (если он из разряда “сук”, “ссучившихся” воров) надзирает, руководит, либо снисходительно делает вид, что работает, а норма ему записывается за счет мужиков и чушков. Воры должны следовать определенному кодексу воровской чести (не сотрудничать с “ментами”, не выдавать своих, платить долги, быть смелыми и т. п.), но обладают и целым рядом самочинных прав (например, отнимать передачи у других). Воры образуют в лагере высшую касту. Обычно их около одной десятой или даже одной шестой всего лагерного контингента. За пределами того, что доступно ведению администрации, они заправляют в лагере всем. Раздача пищи и белья, размещение на койках (кому где спать), поведение на работе и вне ее — за всем неусыпно следят воры.
“Мужики” — из преступников помельче. Название определяется тем, что они в лагере “пашут”. За себя и за воров. Нередко в свою смену и в следующую за ней. У них много обязанностей и некоторые права (так, нельзя отнимать у них пайку хлеба, остальное можно). Это средняя каста. В лагере их большинство, но они ничего не решают. Обычно это люди, попавшие в лагерь за бытовые преступления (драка в семье), мелкие хищения на производстве (несуны) или спекуляцию, уличное хулиганство. Часто это случайные преступники. По воровской классификации их следовало бы относить к “фраерам” — непричастным к миру “урок”, но государственный закон и суд сочли их преступниками и в этом смысле (но только в этом) уравняли с ворами. Современные урки их фраерами не зовут: они ведь тоже нарушили закон, тоже пострадали от суда и ментов, тоже попали за решетку и также “мотают” срок. Так же как на воле вору его мораль позволяет облапошивать фраеров, так в лагере ему сам бог велел жить за счет мужиков — отнимать у них передачи, похищать продукты ради “грева” (от глагола “греть”) — подкормки воров, сидящих в штрафном изоляторе, заставлять работать вместо себя, убирать помещения и т. п.