Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Переводчик Гитлера. Десять лет среди лидеров нацизма. 1934-1944
Шрифт:

Шесть месяцев пролетели очень быстро, и, несмотря на все мои усилия, ничто больше не оправдывало моего присутствия в Парме. Мария-Луиза подарила мне на прощание небольшую книгу, подписанную ее рукою, которая была посвящена главным образом личной жизни ее тезки, исключительно веселой жизни. Историческая Мария-Луиза в руках генерала Нейперга вновь открыла для себя те радости, которыми столь щедро награждал ее Наполеон, мгновенно забытый ею. Она пережила смерть своего любовника, ставшего потом ее мужем, с такой же легкостью, как и смерть Наполеона. Через несколько лет после его кончины она вышла замуж за графа де Бомбелле, еще одного француза с бурным прошлым, которому, однако, не удалось стать императором французов. Их брак, как пишет Мария-Луиза, был весьма спокойным. Стареющая герцогиня Пармская делила теперь свое время между вышиванием и походами в церковь. Она сохранила только свою любовь к музыке, ради которой построила в собственной резиденции очаровательный оперный театр в стиле позднего ампира. Этот театр так потряс Джузеппе Верди, что он посвятил одну из своих ранних опер герцогине.

Вооруженный этой книгой, я отправился из Пармы прямо в Неаполь, куда в 1734 году, в результате сложных и утомительных интриг, были перевезены художественные сокровища и документы семьи Фарнезе. В ту пору семейство Фарнезе стало уже не столь плодовитым, как связанные с ним родственными

узами испанские Бурбоны. С кем бы я ни обсуждал в Риме свои планы, все в один голос утверждали, что мой кардинал похоронен в Неаполе, а его литературное наследство лежит, нетронутое, где-нибудь в городских архивах, которые прославились на всю Италию царящими в них беспорядком и неразберихой.

Узнав детали ритуала, которые следует соблюдать в Неаполе, я понял, что первое, что должен сделать иностранный студент, желающий достичь нужных ему результатов, – это нанести визит городскому некоронованному духовному королю Бенедетто Кроче, знаменитому на весь мир философу, критику, историку и ученому. Фосслер в Мюнхене дал мне рекомендательное письмо для своего друга, с которым поддерживал оживленную переписку. Учитывая мои скупые знания по философии, он выразил надежду, что величайший из живущих философов Италии не станет втягивать меня в дискуссию, а Мария-Луиза настоятельно советовала не упоминать имени Муссолини и не говорить о фашистах, идеи которых Кроче бескомпромиссно отвергал. Тот факт, что Кроче никто не тронул, свидетельствует о великодушии и гуманности итальянского диктатора – эти качества выгодно отличали его от других диктаторов эпохи. Кроче вел уединенный образ жизни, окруженный учениками обоего пола. Его книги тем не менее продолжали выходить в свет, а La Critica («Критика»), которая оказала огромное влияние на интеллектуальную жизнь его страны, регулярно переиздавалась, словно отношения между фашистским режимом и сердитым философом были самыми наилучшими.

Кроче жил в старой части города на одной из тех барочных неаполитанских улиц, которых нет больше нигде в мире и которых иностранцы – слава богу! – старались избегать. Именно здесь я впервые познакомился с запахом, который с тех пор навечно связался у меня с Неаполем. Этот дух, в котором смешались запахи морского воздуха и рыбы, цветущих апельсинов и чеснока, исходил от загорелых тел неаполитанцев, порождая неподражаемую ауру чувственности, которая одновременно отталкивала и возбуждала. Жилище Кроче представляло собой обширное мрачное здание с дворами, заполненными чумазыми ребятишками и пытающимися утихомирить их мамашами. Дверь открыла престарелая горничная, которая оглядела меня с нескрываемым подозрением и оставила ждать в проходе, заставленном книжными шкафами, прежде чем впустить в кабинет великого философа. Моим первым впечатлением было разочарование. У Кроче не было ни французской элегантности моего старого учителя Онкена, ни швейцарской мужественности Вёлфлина, ни словно вытесанного из дуба благородства его друга Фосслера. Из-за горы книг навстречу мне вышел невысокий толстяк с лицом мелкого клерка и небольшими усиками, украшавшими его верхнюю губу. В первую очередь мне бросились в глаза книги. Они стояли вдоль стен, были разбросаны по полу и лежали стопками на зеленых плюшевых креслах, превращая комнату в настоящий рай для книжных червей. Кроче с сердечной улыбкой пожал мне руку и велел отыскать себе местечко, чтобы сесть. В соседней комнате стучала пишущая машинка, сквозь ее шум я услышал гул приближающихся голосов. Они принадлежали ученикам Кроче, группе молодых мужчин и женщин, лишенных всякого изящества. Их довольно неопрятное белье и очки в тяжелой роговой оправе компенсировали умные взгляды и раскованные манеры, производившие очень приятное впечатление. Они сразу же приняли меня за своего. Разговор зашел о немецких университетах и об их преподавателях, в частности о Фосслере, которым Кроче очень восхищался. Один из учеников подвел меня к полке, на которой стояли книги хозяина дома – том за томом, включая работы по истории Неаполитанского королевства и периоде барокко в Италии, его знаменитую «Логику», трактаты о Гегеле и Г.Б. Вико. Рядом длинными рядами стояли связанные тома «Критики». Таков был результат трудов этого маленького, невзрачного на вид человечка. В то время, то есть в начале 30-х годов, Кроче было около шестидесяти пяти лет, но он выглядел нестареющим.

Наконец они забыли обо мне и устроили жаркий философский диспут. Они говорили на неаполитанском диалекте, и мне было бы трудно участвовать в нем, поскольку мое знание итальянского, которым я в значительной степени обязан был суровой критике Марии-Луизы, оказалось явно недостаточным для понимания их речей.

В самый разгар дискуссии в комнату вошла мрачная старая горничная с подносом, заставленным маленькими кофейными чашечками. Я быстро убедился, что фарфор был великолепен, а эспрессо – поистине божественным. Горничная приходила несколько раз и приносила новые чашечки с кофе. Мы сидели на книгах, подушках и коробках у ног философа. Эта картина вовсе не походила на беседу Сократа с его юными учениками, но произвела на меня ничуть не меньшее впечатление.

Шли часы, пока, наконец, около десяти часов – а я пришел в шесть – гости не начали расходиться. Позже я узнал от мужчин, что девушкам надо было идти на ужин, для которого десять часов считалось в Неаполе самым подходящим временем. Кроче попросил меня передать привет Фосслеру и сказал, чтобы я через два дня нанес визит графу Филаньери в Гранд-архиве. Чтобы получить разрешение работать в нем, достаточно будет упомянуть его имя.

Два дня спустя я снова оказался в старом квартале, в этой путанице очаровательных улочек с мириадами запахов – на этот раз я искал Гранд-архив. Расположен он был в очень романтическом месте – здании бывшего монастыря бенедектинцев – и оказался самым настоящим лабиринтом комнат, галерей и дворов. В нем тоже пахло чем-то совершенно невообразимым – не только старыми книгами и документами, – а шум на окружающих его узких улицах просто оглушал.

От самого графа Филаньери исходил запах одеколона, а пальцы его были тщательно наманикюрены. Он походил на испанского наместника в Неаполе. Граф принадлежал к одной из самых знатных семей города, а улица, на которой стоял дворец его предков, носила имя человека, который подарил Неаполю целый музей, огромную картинную галерею, дорогой фарфор Каподимонтской фабрики и ценную библиотеку.

Граф, которому один из учеников Кроче сообщил о том, что мне нужно, провел меня через потрясающее множество комнат и дворов в подземные подвалы, заваленные покрытыми пылью связками документов, которые выглядели так, словно их веками не касалась рука исследователя. Он отдал в мое распоряжение все: сами бумаги, пыль веков и старого помощника, одетого в нечто похожее на ливрею, который тащился за нами. Дон Гаэтано – как с гордостью представился он – напоминал незаконнорожденного отпрыска Бурбонов. Граф велел ему во всем помогать мне во время моей работы в архиве. Гаэтано вел себя так, как будто он выполняет все мои просьбы, – на самом деле это я делал то, что хотелось ему. Это была мягкая,

но безошибочная форма тирании. Каждое утро я приносил ему огромный ломоть хлеба, на котором лежали помидоры с чесноком или луком. Он с печальным видом смотрел на меня и с помощью одного из типично латинских жестов, которые я за время нашего знакомства научился понимать в совершенстве, показывал мне, что ему нечем запить это угощение. Проблема решалась очень просто – я давал ему деньги на вино, и дон Гаэтано исчезал. Спустя весьма продолжительное время он возвращался, заметно приободрившись и подкрепившись, в сопровождении двух своих юных любимцев. На моем столе появлялись документы, в которых была записана многовековая история семейства Фарнезе. Когда в XVII веке архив этой семьи перевозили из Пармы в Неаполь, бумаги всех представителей этого рода – королей и императоров, пап и кардиналов, герцогов и герцогинь – сложили вперемешку друг с другом и обвязали веревками. И вот теперь они лежали передо мной, ожидая вскрытия. Для любого архивиста это было бы бесценным сокровищем, в котором его ожидали многочисленные находки, и я сожалел лишь об одном – что меня не научили работать с архивами. Более того, дон Гаэтано не разрезал веревки, а, не обращая никакого внимания на мое нетерпение, с бесконечным спокойствием Бурбонов развязывал их. Я подозревал, что, поскольку эти веревки принадлежали когда-то Фарнезе и сумели безо всяких повреждений пережить несколько веков, он превращал их в один из своих многочисленных источников дополнительного дохода.

Наконец, ворча и кряхтя, дон Гаэтано собирал веревки в огромную кучу и заявлял, что уходит по очень важному делу и приглашает меня в два часа пообедать с ним. Я не осмеливался отказаться, хотя прекрасно понимал, кто на самом деле кого приглашает.

Купив наконец себе время для исследовательской работы и отказавшись от удовольствия делать открытия, я принимался перебирать бумаги, большая часть которых были подлинниками. Час за часом, с горящими от возбуждения щеками, я просиживал, читая письмо за письмом, и передо мной раскрывалась великая карьера в великий век. Но в тот момент, когда мое возбуждение и чувство причастности к истории достигало кульминации, когда я натыкался на письмо Микеланджело, на записку Карла V или на рисунок Виньолы, появлялся дон Гаэтано и все портил. Он хотел есть. Он знал множество превосходных, грязных, удивительно недорогих тратторий в лабиринте улочек и переулков, окружавших архив. Он знал, где baccala, или сушеная треска, была самой свежей, где подавали самую нежную рыбу, где mоzzarella – салернский сыр из молока буйволиц – был самым сочным. Он знал, в какие траттории белое вино действительно привозят из Ишии, а красное вино – со склонов Везувия. А поскольку приглашал меня он, я не мог отказаться.

Мы съедали обильный, вкусный и дешевый обед, который развеял еще один миф, созданный немецкими профессорами, о том, что итальянская еда скудна и плоха. После того как мы насыщались, нам приносили счет. Мой спутник кидал на меня взгляд, затем поворачивался к хозяину таверны и небрежно приказывал, чтобы он записал эту сумму на счет его превосходительства графа Филаньери, гостями которого мы были. Но я не хотел обременять своего покровителя и, в свою очередь, требовал счет. Хозяин таверны, который давно уже разгадал хитрость моего спутника, начинал сомневаться, стоит ли брать у меня деньги – деньги человека, никак не тянувшего на звание «превосходительства». Я уверен, что именно таким способом придворные, фавориты и слуги неаполитанских Бурбонов улаживали свои финансовые проблемы, разве что в те дни их счета оплачивали англичане, приходившиеся друзьями леди Гамильтон. Я платил за обед деньгами, предоставленными мне Обществом кайзера Вильгельма для продолжения моего образования. Впрочем, никто – ни дон Гаэтано, ни хозяин таверны, ни его превосходительство, ни я – не возражал против этого. Суммы, которые я тратил в тавернах, были невелики, а это было такое приятное, неизменное и всякий раз новое представление. Будучи уверенным, что мой кардинал сделал бы то же самое, я платил из исторических соображений.

Впрочем, я обедал с доном Гаэтано не каждый день и всегда избегал ужинов с ним и его семьей, которая показалась мне похожей на многоголовую гидру. Мне хватило одного визита в его дом. Он жил в одной из тех ужасных неаполитанских квартир, которые располагались в подвальном помещении и назывались bassi. Его парализованная жена, многие годы прикованная к огромной железной кровати, обладала очарованием герцогини, но была облачена в засаленные одежды нищенки. В одном углу, перед репродукцией любимой по всей Италии «Мадонны Помпеи», стояла на коленях старая беззубая бабушка. Насколько мне позволяли мои скудные познания в неаполитанском диалекте, она молилась о том, чтобы после смерти Бог отправил ее в рай. Потом появилась красивая семейная пара. Женщина была похожа на греческую богиню плодородия, что совершенно не удивило меня, поскольку в прошлом Неаполь имел тесные связи с Грецией. К ее белоснежной груди прильнул голый малыш, а за ее правую руку держались двое детей, примерно трех и пяти лет, которые вовсе не были похожи на классических младенцев с картин итальянских художников. При виде мужчины, стоявшего рядом с ней, учащенно забилось бы сердце любой американской миллионерши со Среднего Запада, любой английской гувернантки, готовой потратить все свои сбережения за одну ночь блаженства, и у одинокой королевы немецкой промышленности, которая, ни минуты не колеблясь, последовала бы за ним в этот подвал. Пеппино, как звали это божество, был любимым сыном дона Гаэтано. Жену Пеппино, или, лучше сказать, мать его детей, звали Мариеттой. Оба поздоровались со мной с той самоуверенностью, которой, в отличие от немецких ученых, обладает всякий, даже самый грязный, неаполитанский мальчишка, а Пеппино сразу же затеял со мной долгий разговор. Он говорил на смеси немецкого и английского и считал себя светским человеком. Его отец с гордостью объявил мне, что его сын – раджионьер, это непереводимое слово обозначает профессию, включающую в себя весь круг мужских обязанностей в области торговли. В настоящее время Пеппино служил раджионьером у герцогини, очень богатой, очень эксцентричной, и он заверил меня, что ему не составит труда добыть мне приглашение на один из ее ночных приемов, которые прославились на весь Неаполь.

Я вежливо отклонил этот необычный способ проникновения в ночную жизнь неаполитанской аристократии. Пеппино обиделся, и его обращение со мной стало заметно более холодным, но атмосфера сразу же разрядилась, как только на столе появилась огромная супница с дымящимся рыбным супом, который отдаленно напоминает французский буйабес.

Вечер прошел очень оживленно. Из задних комнат появилось еще несколько детей или внуков, а аромат, исходивший от многочисленных рыбных голов, хвостов и пряностей, плававших в супнице, словно Средиземноморский флот на смотре, отвлек бабушку от запаха восковых свечей, горевших перед «Мадонной Помпеи». Дон Гаэтано трогательно ухаживал за своей парализованной женой и, прежде чем выпить свой первый бокал ишийского вина, произнес в мою честь речь, в которой произвел меня в бароны и профессора. Когда подали эспрессо, я дал одному из мальчиков денег и велел ему купить пирог, называвшийся «Маргарита», в честь итальянской королевы-матери, и завоевавший, благодаря этому, всеобщее признание.

Поделиться с друзьями: