Периферия
Шрифт:
— Скучно сидим, — сказала Ксения. — Хотите, батя расскажет вам, как он мок и изнемогал в своих волховских болотах? Болота и лежневки — любимая его тема. Думал ли он когда-нибудь, что зарулит в Чиройлиер, под белое наше солнце? Знаете, что я предлагаю? Выпьем за меня. За новоселов пили, за хозяев дорогих и ласковых — тоже. А теперь за меня. Я одна тут неустроенная и неохваченная. У всех налито? Я вам такое сейчас расскажу — обсмеетесь. Но сначала — прошу! Почему вторая идет легче первой? Кто знает? Я знаю. Первая снимает напряжение, а вторая — в охоточку, в охоточку. Ну, не хмурься, маманя. Если я не пошла в тебя и вообще не удалась, это еще не конец света. Не у тебя одной дочь, которая не радует. Батя вот не переживает, и ты шибко не расстраивайся.
— Не получается, сейчас конец одиннадцатой.
— Ну, тогда за год — два годовых плана. Слова-то какие, прямо в жар бросают. Нам положено обслуживать две машины, это к вашему сведению, в трикотажном деле вы, я чувствую, ни бум-бум. Две — это отраслевая норма. Ну, пусть она выигрывала конкурсы «Лучший по профессии». Но это еще не значит, что надо брать четыре машины. Ее просили? Не просили, а возникает. Не просили, а на трибуну лезет, луч прожектора ловит. Показушница несчастная. Ну, я ей показала. Открыла ее шкафчик в раздевалке и платье искрошила ножницами в клочья. Я ей показала, как славу себе зарабатывать! Она будет рекорды ставить, на Аллее передовиков красоваться, в президиумах сидеть, сверху вниз нас разглядывать, мелюзгу шершавую. А потом бац! И нате вам новые расценки, все извольте переходить на три, на четыре станка. Опыт, мол, хорош повторением! Слыхали мы эти песни. Я взяла и этой Шоире показала. Шоира в переводе с узбекского — поэтесса. О ней и пишут в таком тоне. Она, мол, создает поэмы из трикотажа! А мы так, общий фон, при сем присутствующие. Это что, справедливо?
— Дура ты! И всегда была дурой! — набросилась на дочь Авдеевна. — Горячку спорола от своей беспросветности. Небось чуешь, что сидишь на горячем? За это схлопотать можно по всей серьезности. Найдут-разыщут, заголят юбчонку и всыплют.
— Брюки на мне, — отмахнулась Ксения.
— Да кричать-то об этом зачем? Черной славы захотела? Всю фабрику оповестила?
— Я втихую, ученая.
— Почему бы тебе самой не догадаться взять четыре станка? Здорова, тебе пахать и пахать! Глядишь, и тебя — на Аллею передовиков, в президиумы. Жизнь кого любит? Тех, кто впереди идет. А тех, кто им мешает, жизнь не любит.
Ксения ушла в себя. Мать высказала мысль, которая ей самой никогда не пришла бы в голову. Не помешать, а поддержать. Зачем? Чтобы самой выйти в лучшие. Больше зарабатывать, наконец. Мать не могла пожелать ей плохого.
— Сама! — произнесла она тихо.
Попыталась увидеть себя в новом качестве. Растерялась, уставилась на Николая Петровича. Было что-то трогательное в том, как она, привыкшая крушить сплеча, вдруг остановилась, засомневалась.
— С вашей мудрой матерью вынужден согласиться, — сказал Николай Петрович. — Попомните мое слово: вы еще будете стыдиться этого поступка.
На какое-то время воцарилось молчание. Ксения смотрела прямо перед собой; неудовлетворенность вновь сдавливала грудь.
— Здесь нам «вы» говорят, здесь нас учат! — вдруг с сарказмом выговорила она. — Насчет того, что мне стыдно станет, не знаю. Глубоко сомневаюсь. Что я, противна себе должна стать? Сама себе ненавистна? Не будет этого. Ладно, закруглимся для ясности. Источник иссяк. — Она крутанула пустую бутылку, и та, повернувшись, остановилась горлышком к ней, — А жажда осталась. И так всегда. И у тебя, батя, тоже так? Ведь верно? Мы с тобой товарищи по жажде. Куда бы пойти? К кому?
Кате показалось, что вечер испорчен непоправимо. Но Николай Петрович так не считал. Он слушал, подавшись вперед, ему было интересно. Заметив его горячее любопытство, Ксения напружинилась для отпора.
— Я,
видите ли, должна стыдиться, что проучила нахалку! Моя нравственность кому-то внушает беспокойство. Мама, где ты нашла этих знатоков человеческой души, у которых ни кола ни двора? Для чего вообще тебе это? Всю жизнь ты кому-то делаешь доброе, помогаешь, миришь, успокаиваешь. Жди, дорогая, тебе за это воздастся! Только когда?— Мама! Мамочка! — пронзительно закричала Наденька, которой стало нестерпимо больно за мать.
— Ксения, не хами, — строго сказала Авдеевна и так зыркнула на дочь, что та сочла за лучшее замолчать. — Запомни, доченька. Я давно тебе хотела сказать это, да все сдерживалась. Мне очень не нравится, как ты себя ведешь. Себя ты сильно любишь и высоко ставишь, а других не любишь и не ставишь ни во что. Оттого и одна, оттого и несчастна!
— Простите, мама. Простите уж великодушно, сделайте еще одно одолженьице, — сказала Ксения безликим голосом, поднялась и пошла в дом.
Тягостно стало за столом, неуютно. Леонид Макарович дремал, посапывая.
— Так и живем, — вымолвила Авдеевна.
Она не просила снисхождения. Она констатировала факт.
IV
— Сходим-ка на разведку, поищем знаменитую Карагачевую рощу, — предложил Николай Петрович.
— Представляю, сколько девчонок познало радость любви под ее кущами.
— А что случилось бы, если бы это произошло в ином месте? Ничего бы не случилось, мир не стал бы благонравнее и добрее. — Он подумал, что, если любовь опаздывает или совсем минует человека, в нем поселяется чувство ущербности, а это плохо.
— Ксюха-Кирюха не выходит у меня из головы, — сказала Катя. — За что ее так? За что она себя так? Твое «вы будете стыдиться своего поступка» проняло ее. Знаешь, она совестливая. Она чуть не подпрыгнула от твоего «вы».
— Что же, мне каждому встречному тыкать? Не приучен.
— Разве я осуждаю тебя? Сцена-то вышла пренеприятная. А ты на девочку обратил внимание, на эту кроху ясноглазую? Она готова была расплакаться, так ей было больно за мать, за ее унижение. Ксения прекрасно знает, что ее выкрутасы никому не нужны, но назло близким еще туже завязывает узел.
— Ума не приложу, чем ей помочь. И Авдеевна не знает. А на Авдеевне дом держится. Все остальные сами по себе, а она — стержень.
— Коля, жизнь не раз ударяла Ксению за строптивость и еще накажет. Зачем же нам от себя добавлять?
— Это всепрощенчество.
— Неправда. Это индивидуальный подход.
Плотные кроны сомкнулись над ними. Прихотливо преломлялся свет, мерцали радужные блики. Отдельные лучи солнца так проецировались на ветви и траву, что казались нарисованными. Необыкновенная, диковинная эта роща была прекрасна всегда — и летом, в пышном и безоглядном расцвете, и зимой под сверкающим снегом. Сейчас, в разгар трудового дня, в роще было малолюдно. Спортсмен-марафонец огибал ее круг за кругом, да два пенсионера бежали трусцой, мельтеша между стволами. Всегда можно было уединиться здесь, растаять в сумрачной чаще. Тут словно останавливалось время. Пели птицы, шелестели листья, и потоки света лились, заполняя собой все зеленое сумрачное пространство.
Роща начиналась сразу же за городскими кварталами. И тянулась вдоль канала далеко, километра четыре. Ее осью была узкая грунтовая дорога, слегка присыпанная гравием. В начале рощи комсомольцы вырыли два озера. Их питал канал. У озер роилась молодежь. Парням кружили головы глубокие вырезы девичьих купальников. Голоса эстрадных звезд рвались с магнитофонных лент. Мужчины постарше отдыхали степенно. Вдруг наезжали шумные ватаги из степи и ударялись в загул, куролесили и окунали свои буйные головы, русые и черноволосые, кудрявые и бритые наголо, в прохладные набегавшие волны и наконец наливались до самых краев, до перелива. А потом отсыпались тут же, на прибрежной траве, густой и упругой, не награждавшей ни радикулитами, ни ревматизмами, а только муравьями и москитами.