Перс
Шрифт:
Петр сидел, смиренно склонив голову. Егеря, уже выразив свое уважение терпеливым слушанием того, что они не очень хорошо понимали, теперь потихоньку занялись хозяйственной возней — чаем, дровами, прибрали провизию.
— Я тоже уверен, что абсолютная истина существует, — продолжал Хашем. — И потому есть точка на планете — центр, в котором сходятся все ее, истины, видимые и невидимые реки. У истины должен быть географический — как, впрочем, и любого рода — атрибут. Иначе — она не истина, а выдумка, согласны? Центр этот — город святой, белый от Бога. Однако Земля Святая — высока, слишком высока, чтобы взойти в нее без предуготовления. Потому вы правы — дельта нужна как точка опоры, ступенька, с которой должен быть сделан шаг восхожденья. Однако давайте размыслим подробней. Именно в смысле географии.
Петр, не веря тому, что слышал, привстал и потихоньку оправился — запахнул, обил ладонями китель, растянул на коленях галифе и внатяг опутал штрипками
Вдруг над нашими головами вскрикнула птица. Мы посмотрели вверх. Видимо, засекши хубару, хищник снизился и теперь закладывал виражи зигзагами, пытаясь снова поймать восходящий поток, подняться.
Хашем вынул из рюкзака бинокль, что-то рассмотрел вверху, черкнул в блокноте и продолжил как ни в чем не бывало:
— Взгляните на хорошую, ясную карту, и вам станет очевидно. Дельта Нила совпадет с дельтой Волги, а Святая земля с Ширваном, если юг и восток отразить зеркальным поворотом в север и запад. Возьмите линейку и циркуль — ими удобно строить перпендикуляры. Проверьте. Так вот, симметрия и противоположность состоят в следующем. В нильской дельте властвовало рабство. А исход в обетованную землю был направлен к норд-осту — в свободу. В то время как в волжской дельте царили воля и сытость. Исход же — в долину Северского Донца — был на деле рассеянием — в рабство, в борение: как Моисей казнями убеждал фараона, так ваши казаки — разорительными изменами и набегами убеждали империю отпустить их в вольницу. Или — вот вы говорите, моряна… Ветер с моря, что нагоняет воду со взморья в плавни, затопляет замешкавшегося врага и делает проходимыми банки, россыпи, косы. Моряна скорее есть бедствие для пришлеца, чем благо для коренного жителя. А ведь именно та же моряна имеется и в лиманах Красного моря. Она-то и была явлением чуда — рассечения вод — при Исходе. Вот вам еще одна симметрия. Таким образом, мы имеем случай и смыслового, и географического отражения. Центр преображения, в котором сходятся меридиан и параллель зеркала Мебиуса, восставляется на точку в центре Малой Азии, близ Каппадокии. Я мечтаю там побывать…
Петр, потрясенный, все это время кивал и шевелил губами, будто каждое слово Хашема произносилось им самим.
— В этом слиянии симметрии и противоположности мало удивительного. Как и в том, что подобным же перевертышем — жребием — в Судный день решается выбор высокой жертвы и исход к Азазелу козла отпущения, уносящего грехи: либо пан, либо пропал — Бог и здесь, и там. Случай — доля Бога, Его ясная явленность в мире. Орел на деле — тоже решка, единоутробный ее брат, а не сводный — как видится поверхностному взгляду.
Сокол, за которым я следил в небе и который несколько раз обводил крылом солнечный зрачок, два раза прокричал протяжно «кья-кья-кьяаа» и — рванулся, заполыхал и на форсаже со свистом впившись взмахами в воздух, вдруг сложился и ударил в степь. Подбитая красотка взмыла в пылевом залпе из-под удара и с фырканьем рухнула поодаль, копошась, увязая в тяжелой ране, охватившей ее изнутри. Не удержавшийся в воздухе сокол раскрыл крылья и волнами взмахов понизу настиг битую птицу. Встал на ней, потоптался, дожимая когтями ей шею.
Хашем проворно метнулся к соколу, тот попробовал взлететь, но когти, запутавшиеся в петлях кольчужки, надетой на хубару, превратили его добычу в кандалы. Сокол туго хлопал крыльями, Хашем проворно и бережно, чтобы не повредить оперенье балобана и самому не пораниться, опростал хищника, запеленал, надел ему колпачок, отнес в машину.
Хубару к костру принес улыбающийся Мардан. Он прикусил птицу, хищное выражение мелькнуло в его лице; в одно мгновение он отжал кровь, выпотрошил, в отвале из шурфа подобрал две горсти глины, обмазал и положил в костер.
Мясо хубары оказалось жестковатым, но очень вкусным. Скоро все легли спать.
Утром Хашем помчался на Крест. Шурик и Петр остались помогать закончить шурф. И каково же было мое потрясение, когда в обеденный перерыв я сам спустился в колодец и услышал запах нефти, а фонариком обнаружил, что стою в ее лужице, — черное масло, зернистый, блестящий пласт сочился по донной кромке. Далекое небо вверху смеркалось колодезной темнотою.
Шурф мы засыпали, уничтожили все следы пребывания, а вечером я отправился в город, чтобы с утра пойти на почту — отослать пробу в лабораторию.
Глава двадцать девятая
РАБОТА
В разгар Рамадана я стал ходить по мечетям. Я обучался быть невидимкой, наблюдал, осматривался, старался ретироваться до молитвы; лишь однажды ко мне подошел старик, спросил: — Почему не молишься?
Я оглянулся и увидел среди колонн ряды единосклоненных спин.
В Рамадан я ходил как во сне, слонялся по базару, полупустому утром и начинающему пополняться к вечеру. Разгорались каменные крылья жаровен, объявших вертела карских шашлыков, дымились тандыры, женщины, ныряя в ручьи дыма, пропадая в нем, укладывали по стенкам тесто, прихлопывали, выпрямлялись и тут же начиняли лаванги — орехами, зеленью — куриные тушки,
которые тоже помещали в тандыр, на подостывшие под шапкой золы угли.Я смотрю на тщедушного ребенка с огромными глазами, удивленно глядящего на меня снизу вверх среди этих блюд, в которые он аккуратно укладывал куски обугленной баранины, скрипучие ломтики граната, полные драгоценных зерен, прикрытых сотами желтых пленчатых век, — и не понимаю, чем бы этот благочестивый мальчик обладал взамен веры? Чем было бы можно его утешить, помимо величественности царящего времени, небесного великолепия архитектуры?
Обсахаренные края тонких стаканов (в миску на палец насыпается сахар, макнуть перевернутый стакан в теплую воду, поставить в песок), полных густого лимонного шербета, ждут молящихся. Я видел мало, но оно было огромно. Маленький мальчик, гуляющий среди верующих, склоненных мужчин, единственная маленькая фигурка, бритоголовая, смуглая, с отвисшей нижней мокрой губой, недоуменно глядящая куда-то вперед — туда, куда направлены помыслы и поклоны молящихся. Крохотная девочка, жалобно стоящая на коленях среди пустого зала, полного зеленых ковриков, вся в белом, с толстым бирюзовым ожерельем на запястье; голова склонена, взгляд сокрыт…
Когда торговля птицами денег не приносила, голод грозил дотянуться до егерских семей, добравшись уже до самого Апшеронского полка. Выход был — питаться кашкалдаками, чье темное, напоминающее черное пеликанье, мясо густо воняло рыбой, их еще надо было уметь готовить. Все ели кашкалдаков и сравнивали одно приготовление с другим. Сона-ханум славилась тем, что набивала лысух портулаком, чабрецом и мятой — травы эти отбирали у птичьего мяса рыбный вкус. Прикинув, что срочная продажа лебедей или павлинов сейчас не спасет и что до соколиного базара в Кветте осенью они не дотянут, а барыгам облетанных шахинов по пятьдесят долларов за штуку он не отдаст никогда, Хашем созывал сход, все егеря совещались и пускали Аббаса на разведку к прорабам на стройки в Баку. После чего одной большой артелью шли на какие-нибудь тяжелые работы. На строительство дороги, на вынос земли, которую вынула из канала землечерпалка, а теперь прораб пытался сэкономить на аренде тяжелой техники и за треть или даже четверть стоимости аренды самосвала и бульдозера нанимал рабочих, таких, как мы, чтобы грузили в зембиля — двухпудовые ивовые корзины, на ремне подымали к плечу и несли, высыпали, возвращались и несли — до самого заката, иногда падая от изнеможенья: тут же следует посмотреть в глаза, что с зрачками, в сознании или нет, нашатырь, много надо пить воды, на воде прораб не экономил, пригонял облупленные цистерны из-под кваса.
Чего я только не навидался за эти шабашки. На Апшероне всегда роскошь соседствовала с ничтожностью рабочей жизни, сам в детстве видел, но не понимал. Ребенком я любил кататься на машине «скорой помощи» — поездка в любом автотранспорте для нас, мальчишек, была праздником, я до сих пор помню запах салона «волги», помню мелкие вентиляционные дырочки, в шашечном порядке покрывавшие обивку салона. Запах «волги» не спутаю с запахом «копейки», помню всю палитру выхлопов — от зудящего «ЗИЛа» до тарахтящей «инвалидки», помню бензо-масляный аромат мотора, доносившийся от раскаленных цилиндров мотоцикла (присесть на корточки, обжечь любопытные пальцы о ребра радиатора). Мы не могли пройти мимо ни одного самодвижущегося механизма и не упускали случая прокатиться, включая пыточный «алабаш» (хоть раз да сблюешь, без газетного фунтика я в нем не ездил), перевозочное средство нефтяников. Роскошью была дальняя поездка с бабушкой на прививки — непременный атрибут летнего пребывания в нобелевском Насосном поселке. Детей в отдаленных районах прививали выездные бригады. Водители меня знали — загружали в кабину, поближе к горячему, передающему в руку волнительную дрожь рычагу передач, и мы на «рафике» неотложки колесили по северной части Апшерона, поднимались и в предгорья, за Бешбармак, в так называемый «район», где сразу становилось дико, неуютно, лица отчужденные, непроницаемые для русской речи, обычно переводила медсестра или бабушка брала с собой водителя. Я же понимал в речи горцев только одно — уважительное: «Доктор, доктор».
В таких поездках мне пришлось побывать и в совсем неслыханных местах, называемых «нахалстроем». Из «района» — сельских полуварварских нагорий, где человек, говоривший по-русски, был изгоем, люди стремились в город, находили работу, а в общежитии жить не хотели, или мест не было, особенно для семейных, и в дальних окрестностях самозахватом (если только можно захватить пустыню) возводили из подручного материала лачуги, проводили воду — проржавленные щиты, мотки трансформаторной проволоки, фанера и картон, спинки кроватей, разодранные матрасы, одеяльные стеганые лохмотья, окошки, затянутые мешками из-под суперфосфатных удобрений, синие буквы, мутный сальный свет, и тут же под ногами куры, кошки, овца привязана за ногу к кровати, играют в нарды, девочка смуглая до черноты, в бордовом теплом цветастом халатике, с бирюзовым камушком-амулетом на нитке вокруг пухлого запястья уставилась черными глазищами.