Персональное дело
Шрифт:
Объясню читателю этих строк, что, будь мое предложение обсуждено всерьез, я на подробностях настаивать бы не стал. Напечатают сборник или не напечатают, мне было, в общем-то, почти все равно. Главное было, чтобы оставили в покое.
– Хорошо, – согласился Петров. – А где издать вашу книгу? В каком издательстве?
– В любом, – сказал я.
– Что значит – в любом? Давайте подумаем, где у вас лучше связи.
– Связи есть у вас.
Он не согласился и продолжал настаивать на том, чтобы я назвал свои связи, что меня несколько насторожило. Потом спросил: а как быть с Союзом писателей? Я сказал: «А что Союз писателей? Он меня меньше всего интересует». Петров возразил, что без возвращения в союз ничего нельзя сделать, и предложил, чтобы я позвонил С.С. Смирнову (в то время первому секретарю Московской писательской организации).
Эти вопросы, думаю, задавались мне не в расчете на то, что я кого-то действительно выдам, а чтобы меня запутать и потом каким-нибудь случайно упомянутым именем шантажировать. А впрочем, не исключаю, что при их специфическом воображении им мерещилась какая-то тянущаяся за мной сеть, которую почему бы не вытянуть попутно основному заданию?
Разговор чем дальше, тем больше принимал зловещий характер. Тем не менее я старался объяснить им реальную ситуацию в литературе и в стране и даже выразил готовность составить объективную записку, но с условием, что она будет передана… «вашему шефу», сказал я, имея в виду Андропова. Стыдно признаться, но я тогда еще верил слухам, что Андропов из всех членов Политбюро наиболее умеренный и трезвый политик. Потом я это мнение резко переменил. Потом я думал (и сейчас думаю), что это был человек примитивного полицейского ума и несложного душевного склада, а может быть, даже и с некоторым психическим сдвигом, о чем говорят его стишки и статуя Дон Кихота в прихожей (к тому интерьеру Гиммлер или Торквемада подошли бы как раз). Никаким государственным мышлением он не обладал и не случайно свои реформы в области управления государством ограничил ловлей в банях намыленных нарушителей трудовой дисциплины.
– Очень хорошо! – приветствовал мои намерения Захаров. – Записку вашу мы непременно передадим.
– Да, – сказал Петров, – такой документ, безусловно, необходим. Но мне лично хотелось бы, чтобы в этом документе вы рассказали подробно, каким именно образом вы выходите на связь с иностранными корреспондентами, как эти связи развиваются.
Этим предложением он поставил меня на место, я вспомнил, с кем имею дело, и понял, в какую смешную и жалкую ситуацию сам себя загнал. Петрову было, может быть, неизвестно, но я-то знал, что у него и у меня были предшественники по разговорам такого же рода. Кто-то из сыщиков прошлого (кажется, это был знаменитый Судейкин) на предложения допрашиваемого нигилиста по коренному переустройству России говорил приблизительно так: «План ваш мы непременно рассмотрим, а пока будьте любезны составить список всех ваших сотоварищей, их фамилии, клички, приметы и адреса». У меня у самого в одной из незаконченных глав «Чонкина» уже написан был эпизод, где селекционер Кузьма Гладышев, оказавшись в оккупации, приходит к немецкому коменданту с предложением обеспечить всю германскую армию овощами путем повсеместного распространения ПУКСа (теперь этот гибрид переименован селекционером в ПУКНАС, то есть ПУТЬ К НАЦИОНАЛ-СОЦИАЛИЗМУ). На что комендант обещает обязательно предложение обсудить с высшим начальством, но пока желательно, чтобы господин ученый помог выявить в местности своего проживания партизан, жидов и коммунистов.
– А-а, – сказал я Петрову, – я думал, что с вами всерьез можно говорить.
– Именно всерьез, – подтвердил Петров. – Если вы хочете… то есть хотите нарисовать объективную картину, то для полноты ее…
– Ладно, – сказал я, – это, видно, разговор бесполезный.
– Нет, почему же. Нас сегодняшнее положение очень волнует.
– Непохоже, – не поверил я. Но все же стал что-то объяснять. В общем и на конкретных примерах. Стараясь ограничиться положением в литературе. – Вот, представьте себе, один писатель принес в редакцию рукопись.
– Какой писатель? – перебивает Петров.
– Неважно. Вот он приносит рукопись.
– Как его фамилия?
– Войнович.
– А-а, – Петров теряет интерес к тому, что случилось с рукописью и с писателем.
Заходит разговор о Литературном фонде. Петров интересуется, член ли я этой организации. Я сказал, нет.
– Вам сообщили, что вы исключены?
Он мне опять дает понять,
что ему про меня все известно, а я опять понимаю, что ему известно только то, что подслушал. Кому-то недавно я говорил по телефону о моем необъявленном исключении из Литфонда. Интересно, он думает, что я дурак, или сам дурак?– Нет, не сообщили.
– А откуда ж вы знаете?
– Мне одна женщина сказала.
– Какая женщина?
– Которая там работает.
– А как ее фамилия?
– А зачем вам это знать?
– Ну как же? Нам же нужно знать, можно ли доверять ее словам.
– Вы можете не доверять и проверить сами. Позвоните туда и спросите.
– Нам самим неудобно звонить. Знаете, сразу пойдет слух, что вами интересуется КГБ.
– У вас там есть свои люди, вот вы им и позвоните.
– Какие свои люди? – изумляется невинный Захаров.
– Ну есть. Один, – говорит Петров, как бы выдавливая из себя признание.
– Вот у этого одного и спросите.
– Это тоже неудобно, он может разболтать.
– Ну я думаю, вы как разведчики уж куда-куда, а в Литфонд проникнуть сумеете.
Тут я посмотрел на Захарова и заметил, что он неестественно держит руки, вытянув их вперед и сжав кулаки. Глянув на его руки, я увидел, что предмет, вначале принятый мной за брелок, вывалился у Захарова из рукава и болтается, как мне показалось, на двух проводах.
– А это что? Микрофон? – спросил я и протянул руку, чтобы микрофон этот вырвать, но Захаров руку успел отдернуть, а с Петровым (внимание!) случилось что-то неожиданное. Он впал вдруг в какое-то странное состояние, захрипел, задергался, стал быстро и часто кивать головой и бормотать:
– Мы с вами откровенно, вы с нами не откровенно, мы с вами откровенно…
И так много раз. Я от неожиданности напрягся, смотрел на него, а он все бормотал одно и то же «Мы с вами откровенно, вы с нами не откровенно», вдруг завращал глазами, словно гоголевский колдун из «Страшной мести», стал приподниматься, тянуть ко мне руки с ужасной гримасой, возникшей будто от нехватки дыхания, прохрипел: «Хочешь, я тебе расскажу про свою семью?»
И тут же обмяк, сел и стал, словно только проснувшись, приходить в себя.
– Не надо про семью, – сказал я, потрясенный только что увиденным. – Скажите мне лучше, кто вы такой?
– Ну я начальник отдела, – сказал он уже совсем обыкновенным голосом.
– Ответственный сотрудник комитета, – добавил Захаров почтительно.
Я посмотрел на них обоих. Они сидели на своих местах, в той же комнате, ничего не изменилось. Как будто ничего и не было. Но что-то все-таки было. Я испытывал ощущение, словно я, или они, или я и они вместе побывали в каком-то ином измерении, а теперь вернулись и не можем вспомнить, о чем же шла речь до того.
О чем бы она ни шла, я вдруг понял, что наш разговор затянулся и никакого смысла не имеет.
– Ну так вот что, – сказал я решительно и намереваясь уйти. – Ни о какой откровенности нечего говорить. И не надо мне совать в нос микрофон.
– Да какая тебе… – Я посмотрел на него и хотел сказать, чтоб не тыкал, но он сам поправился, – вам разница, где микрофон – в рукаве или в стене. Вы же понимаете, что эта комната оборудована и что тут везде микрофоны.
В словах его был резон. Я ведь не сомневался, что меня записывают. Что ж, своего образа мыслей я не скрываю. (Я тогда и в самом деле считал своим долгом говорить всем попадавшимся на моем пути функционерам «правду в глаза», хотя толк от этого был такой, как если бы я то же самое говорил столбу. Потом я думал, что все мои старания говорить им правду были большой глупостью. Им, партийным, союзписательским, кагэбэшным функционерам, поощрявшим ложь, надо было врать в глаза, во всех случаях и как можно больше, чтобы они в этой лжи потонули. При этом надо четко видеть и не переходить границу, где за ложью им начинается обман самого себя.)
Я остался (а интересно, что было бы, если б попробовал уйти?), и разговор наш продолжился.
Поговорили о том, что у каждого писателя свой творческий метод.
– Вот Дудинцев, например, – сказал Петров, – пишет так. У него к стене прибиты такие карманы. Напишет несколько листов – кладет в один карман. Напишет еще – кладет в другой. А вы не так пишете?
– Нет, – говорю, – я не так. Мой творческий метод состоит в том, что я свои листки прячу гораздо дальше. Так далеко, что, придя ко мне, вы ничего не найдете. После конфискации романа Гроссмана многие писатели овладели подобным творческим методом.