Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Митя скользнул взором по моим книгам и остановился на Гайдаре. Нет, он не просил, он никогда ни о чем не просил. Но я, как хороший товарищ, знающий его страсть к чтению, должен был бы сказать ему: «Читай первый. Бери книгу, мне все равно идти в поход». Но я не сказал этого. Мне стало жаль этих чистых страниц с незагнутыми уголками. Внезапная стариковская бессмысленная скаредность опутала меня, и, вместо того чтобы охотно и щедро предложить другу книгу, я быстрым мелким голосом сказал:

— Ты знаешь, Митя, я возьму Гайдара с собой в поход. Я уже начал и буду там читать.

— Конечно, бери, — сказал он.

И все.

Только когда мы уходили в поход и вожатая во дворе лагеря считала нас и выдавала

нам рюкзаки, Митя сидел на бревнышке и поглядывал на меня. Взгляд у него был зоркий, достаточно зоркий, чтобы увидеть, что никакую книгу я не взял с собой. Мне захотелось выйти из строя и крикнуть ему: «Бери же ты эту книгу, конечно же, бери, ерунда какая!» Но я не рванулся, не вышел, не сказал.

Поход был недолог. Мы вернулись поздно, и я так и не увидел Митю.

А на следующий день была торжественная линейка. Летчик уже приехал, но его еще никто не видел в глаза, мы только знали, что он уже здесь, что он уже в лагере, и кто-то пустил слух, что у него один глаз перевязан черной ленточкой, как у адмирала Нельсона.

Пионервожатые, в том числе и Галя, хлопотали у костра, он никак не разжигался, это был настоящий пионерский костер — не из электрических лампочек, а настоящие костры разгораются, как известно, нелегко, долго, но зато уж и горят щедро и горячо.

Наконец костер зашумел, забил, заплескал тяжелой волной огня по веткам, они переломились, перевернулись от этой тяжести и запылали.

Нас поставили в строй, вожатые прошлись по рядам, поправляя на нас галстуки и обдергивая рубашки (как будто летчика интересовали наши рубашки). Какой-то шумок прокатился по рядам, и мы замерли. В сопровождении директора к нам шел летчик.

Темнело, высокий сосновый лес важно колыхался над нами, тянуло ветром с реки, и в багровых отсветах шел летчик, безо всякой повязки, коренастый и молодой, как мальчишка. У него были белые, пшеничные волосы, но в отблесках огня они стали рыжими. У него были спокойные и, должно быть, добрые глаза, но огонь бросил в зрачки свою пляску и движение, свой непокой, и они стали точно бы хмельными, горящими, подвижными. Он шел, чуть припадая на левую ногу, и поэтому шаг его был напряженным и хромота казалась еще заметней. Мы смотрели на него во все глаза, мы впервые видели дважды Героя. И все в нем поражало нас: и то, как он идет, и то, как улыбается и как, позванивая, покачиваются на груди две маленькие звездочки.

И мне захотелось вырваться из строя, подбежать к нему и выкрикнуть ему слова необычайной силы и красоты.

Мне захотелось стать первым, единственным, лучшим. Это желание заныло в моей груди странно и требовательно, пугая меня и приводя в неведомый трепетный восторг. А он шел и вдруг тихо сказал:

— Здравствуйте, ребята!

И Митька в ответ поднес к чуть дрогнувшим губам свой горн.

Все дальнейшее произошло в одно мгновение. Моляще глядя на него, я прошептал:

— Дай мне горн!

Это было не по правилам. Это было нельзя. Он был нашим горнистом, а я только редко подменял его. И он должен был бы отказать мне, послать меня к черту. Но он не сделал этого. Почему? Не знаю. Он протянул мне горн, я схватил его и вдохнул воздух, обжегший мое нутро, и поднес горн к губам. Сейчас он запоет мужественную песню сражения, песню утра революции! Я прижал горячие, лихорадочные губы к стали, и… ржавым, простуженным и неискренним голосом отрывисто крикнула труба и умолкла.

Дважды Герой удивленно посмотрел на меня. «Что это? — думал я. — Почему? Ведь я же играл раньше». Я еще не успел ничего понять, а Митька вырвал у меня горн и запел. Он пел яростно и серебристо, мощно и нежно, торжественно и любовно, вкладывая все свое восхищение этим молодым парнем, летчиком, всю свою безраздельную, мгновенную привязанность к нему в стальное, и чуткое горло трубы.

Пел

горн, и мы отдали салют, и моя рука была тяжелой. А костер полыхал чистым и долгим огнем. Летчик улыбался.

— Ты хорошо трубишь, — сказал летчик Митьке. — Когда ты вырастешь, мы возьмем тебя в полк, и ты будешь трубить зорьку.

— А тогда еще будут полки? — спросил Митя.

— Наверное, будут, — сказал летчик.

— А меня вы не возьмете в полк? — прошептал я, уверенный, что летчик меня услышит.

— Посмотрим, — сказал летчик. — Ты должен еще кое-чему научиться. Ты должен научиться трубить, как он.

— Нет, он умеет трубить, — тихо, только для меня сказал Митя. — Просто… — Он не договорил, ничего он больше не сказал, но я-то слышал окончание фразы, я знал то, чего он не досказал: «Но у горниста должно быть чистое сердце».

«Слышишь, — сказал я ему мысленно, — слышишь, Митька, поверь, у меня будет чистое сердце! Оно у меня и сейчас почти что чистое, но я знаю, его надо еще чуть-чуть почистить».

А летчик уже шел дальше, другие пионеры отдавали ему салют, и мы все пели песню «Взвейтесь кострами, синие ночи». Он пел с нами, и мы хотели быть такими же героями, как он, а он — стать таким же пионером, как мы. Мы пели, дети, ставшие пионерами в войну, слышавшие не только горн, но и сирену тревоги. А костер все разгорался, он стал совсем огромным, а потом пошел на убыль, ибо и костры и песни имеют конец…

Это было вскоре после войны. Теперь уже другие пионеры, у них новые песни, новые горнисты. И когда они идут строем, и звучит их барабан, и блещут их глаза, я замираю на мгновение и вслушиваюсь в их легкие шаги. А они идут — им не до глазеющих на них прохожих, — стучит барабан, и плывут галстуки, маленькие кусочки большого знамени. Но вот замолкает барабан, и я вижу, как горнист поднимает свой белый и солнечный горн.

ПЕРВАЯ БЕССОННИЦА

Я видел его из своей каюты: он стоял у борта, склонившись, положив короткое сильное туловище на перила, и смотрел в воду. Что он там увидел? Уже ничего не было: ни огней порта, ни сухогрузов, стоящих на приколе, ни катеров, порхающих невдалеке от мола, ни китобойного флагмана, неправдоподобно сверкающего в темноте… Он мог видеть только черную воду, черную, как вакса, как сама ночь, черную, беззвездную, глухую воду — и больше ничего.

Но он все стоял и смотрел, уже второй час, неподвижный и выдержанный, как японец.

Я обратил на него внимание еще днем, когда мы только уходили из порта.

Все они словно озверели и стучали в барабаны, били в медные тарелки, надували трубы так, что те гремели и чуть не лопались, дудели в неизвестные мне народные инструменты. Теплоход сжался и обалдел от их игры. Он был старый, чиненый, скромный, он стеснялся за этот гам перед другими, гораздо более внушительными, но менее шумными теплоходами, которые тихо и пристойно звучали включенными в треть мощности радиоузлами. Но ребята были молодые, начинающие, им было наплевать на все на свете, потому что они заняли на областном смотре школьной самодеятельности второе место. Они гремели на все лады: «Пусть всегда будет солнце, пусть всегда будет мама…» — и все пассажиры сначала слушали разинув рты и улыбались, а потом разбежались по каютам. Наступил перерыв, и их повели обедать, и стало так тихо, что я испугался. Потом они принялись за дело с новыми силами, и к ним подключилась еще группа дремавших до сих пор смычковых инструментов.

Поделиться с друзьями: