Первая командировка
Шрифт:
— А ты понимаешь, что означает для Юриса расчет посреди сезона? Кто его возьмет, больного, да еще с двумя детьми? Расчет — это гибель для всей его семьи. Нет крыши над головой, и нечего есть.
— Что же я могу для него сделать? Я сам такой же.
Тогда Харис говорит:
— Я договорился с Лапиньшем и его женой, с Зигмундом и Лией, — это все наши батраки, — что сегодня вечером мы скажем хозяину так: если он Юриса выгонит, мы все от него уходим. Вот и идем ты с нами. Пролейся дождем.
— Да он всех нас выгонит вместе с Юрисом, — сказал я.
— Не может он всех выгнать в самый разгар сезона, — отвечает Харис.
В общем, вечером мы пошли к хозяину и все так и сказали. Он как заорет, грозить начал. Мы стоим, слушаем, молчим.
— Ладно, негодяи, но я с вас удержу за все, что ваш Юрис сожрет, не работая.
— А это уж не по закону, — заявляет Харис — За это можно и в суд подать.
— Убирайтесь вон! — крикнул хозяин.
Мы ушли...
И вот с того дня началась моя пролетарская академия, где я постиг, зачем я живу. А Харис стал моим главным учителем. Оказалось, что он из рабочих, состоит в коммунистах в железнодорожном депо Даугавпилса, а в батраки на то лето он пошел только потому, что в городе полиция стала им сильно интересоваться.
Осенью я вместе с ним уехал в Лиепаю, и там мы стали работать грузчиками в порту. Боевой народ — портовики: языкастый, кулаки — что чугунные гири, а дружные, как родные братья. Там пошел я выше в своей академии — стал коммунистом. Помню нашу первомайскую стачку. Вот был праздник души! Все, что мы потребовали, получили.
А в тридцать седьмом весной — несчастье. Выгружали мы бочки с цементом. Тяжелые они, будто свинцом налитые. Но ничего, приноровились. Складывали их в пирамиды. Мимо проезжал грузовик, задел за пирамиду, бочки покатились, а я стоял снизу. Нога моя попала между двумя бочками — кости вдребезги. В тот же день мне ногу отрезали.
Думал, на том конец моей жизни. Но портовики — славный народ. Пошли все, как одни, к начальству, говорят: «Или вы назначите пособие Рудзиту, или забастовка». Трое суток не работали. Хозяева пароходов взвыли — разгар навигации, а их суда стоят. На четвертый день присудили мне пособие.
И стал я связным у портовых коммунистов. А чтобы иметь положение, подучили меня сапожному делу. Когда надо, закрываю свою будочку и еду в Ригу за листовками или еще за чем. Скажу полную правду — считал себя счастливым человеком, хотя и без ноги.
В тридцать восьмом, в марте, поехал я в Вентспилс. Там мне надо было встретиться с одним нашим человеком, который бежал из рижской тюрьмы, передать ему деньги и сделанные для него фальшивые документы. Явка была у тамошнего коммуниста, тоже грузчика. Приезжаю я к нему и узнаю, что того человека, которому мы хотели помочь, два дня назад взяла полиция, а предал его один тип, который работал в порту маркировщиком грузов и состоял в коммунистах. На самом деле был он провокатором, работал на полицию. Теперь он делал вид, будто горюет вместе со всеми по поводу ареста товарища. Но портовики точно установили — его работа.
Тогда я, как говорится, проявил инициативу — предложил вентспилсским товарищам ликвидировать провокатора. Они это обсудили и меня поддержали.
Зазвали мы его в пивнушку, затеяли ссору с дракой, и в удобный момент я всадил провокатору финку. И тут как тут полиция — наверное, почуяли недоброе, а может, кто сигнал им подал. Все товарищи имели по две ноги и успели убежать. А я остался. Схватили. Стали допрашивать, а я им говорю, что попал в ту компанию случайно, не на что было выпить, а они угощали, и вообще был я здорово пьян, ничего не видел, ничего не помню. Ну... стали они меня бить. Зверски били. Я твержу одно: ничего и никого не знаю. Они сделали проверку в Лиепае, но ничего нужного им там про меня не сказали: был грузчиком, а теперь инвалид-сапожник. И все же они переправили меня в Ригу, в Централ знаменитый. И пошло все сначала: допрашивают, бьют, опять допрашивают. Но я уже пообвыкся с таким положением, твержу все то же: никого и ничего не знаю. Сидел сперва в одиночке, потом перевели меня в общую — на двенадцать человек. А там — здравствуйте — Харис. Но мы вида не подали. Познакомились, будто впервые увиделись. Так что, если была в камере подсадка, она ничего
не заметила. Допрашивать меня перестали, но ни суда, ни свободы. А Хариса таскали чуть не каждый день, даже увозили на допросы в главную охранку. И однажды он не вернулся. Исчез человек. Просто исчез, и все. Позже тюремщики сказали, будто была у него попытка к бегству, да не вышло. Но мы-то уже знали этот их способ: «при попытке к бегству». Словом, исчез мой дорогой друг и учитель Харис.Так вот, бывало, мы с ним в камере беседовали о жизни — до какого же предела будет длиться торжество наших врагов? И Харис всегда говорил: «Недалек тот предел. На чужом горе радости себе не сделаешь. Захлебнутся они нашим горем, вот увидишь...»
Я-то увидел, а он — нет...
Когда в сороковом свергли фашиста Ульманиса, я вышел на свободу, стал искать Хариса. Думаю — вдруг жив? Но подтвердилось: убили его в охранке. Стал я искать его близких — он говорил, что в Риге у него живет мать. Из одного протокола его допроса в охранке видно, что мать таскали на очную ставку с сыном. Там был записан ее адрес. Поехал я туда и узнал: померла она за три месяца до новой нашей жизни. Решил снести на ее могилу цветы, но и этого не смог сделать — никто не мог мне сказать даже, на каком кладбище ее зарыли.
Ну что ж, думаю, теперь единственное, что я могу сделать для моего друга и учителя, — это отдать свою жизнь святому делу, к которому он меня привел. Пришел я в райком партии. Меня спрашивают: куда ты хочешь? Люди всюду нужны. Поговорили, куда бы мне пойти, и, учитывая мое сапожное мастерство, отправили меня на обувную фабрику. «Сперва, — сказали, — займешься там партийной работой, присмотришься, потом назначим тебя директором».
Ничего из этого не вышло. Не пошла у меня партийная работа. Выяснилось, что я не умею с людьми работать — так сказали мне в райкоме. Правду сказали. Сложное это, оказалось, для меня дело — работать с людьми. У меня в душе горит огонь великой радости от нашей победы, а у этих людей — у кого что. Один в воскресенье выпил — в понедельник прогулял. Другому вынь да положь квартиру, третьему дай место, где больше заработок, четвертый приходит — жалуется: при хозяине, говорит, на рождение нового ребенка пособие давали, а теперь не дают.
Ну я и сорвался. Начал на людей кричать от имени нашей революции. А оказывается, надо было воспитывать, учить, как учил меня в свое время мой друг Харис. Но разве мог я один всех учить и воспитывать, если на той обувной фабрике коммунистов в то время было семь человек вместе с начальством?!
В райкоме стали меня учить. Была там инструктором одна бабенка, боевая такая. Все про. все она знает и все куда-то торопится. И однажды вот так, второпях, вдруг говорит: «Тебе, Рудзит, надо забыть о методах партийной работы в период подполья...»
Ну я ее и послал. Между прочим, сейчас она в партизанах, имею сведения, воюет славно, даже орден уже имеет. Встретимся — придется прощение у нее просить.
В общем, в мае сорок первого года стал я попросту пенсионером, отказался от квартиры, что мне дали, и перебрался вот сюда. На партучет встал при райкоме, проходил там партучебу, как все. Но, думаю, такой бездельной жизни я вынес бы недолго. Пить, между прочим, начал.
Но тут эта война. На третий день ко мне приходит секретарь райкома и спрашивает, как я посмотрю на то, чтобы по поручению партии остаться в Риге, если придется нашим из города уходить.
Я, конечно, с радостью. Хотели меня сделать сапожником, но вспомнили, что я был в этой должности, когда меня брала охранка. И стал я нищим при Центральном рынке, деревянная нога стала мне как мандат на нищенство.
И вот я работаю как могу... с одной моей ногой...
Самарин смотрел на него, и комок подкатывал к горлу. Вот оно, великое братство коммунистов, о котором говорил ему Иван Николаевич! Самое благородное братство на земле, ибо нет благороднее идеи, которой служит это братство и за которую бойцы этого братства отдают свои жизни.