Первая мировая война в 211 эпизодах
Шрифт:
Рихард Штумпф все еще находился в Вильгельмсхафене. Первоначальное безумие завершилось в итоге истерикой. Прошел слух, что их предали, что к ним направляются верные старому режиму войска: “На улицах творилось какое-то сумасшествие. Вооруженные люди сновали взад-вперед; можно было увидеть даже женщин, тащивших ящики с боеприпасами. Какое безумие! Такого ли конца все ожидали? Разве после пяти лет жестоких боев мы должны теперь повернуть оружие против собственных же граждан?” Записывая эти строки в дневник, он внезапно услышал ликующие крики, возгласы, вой сирен, выстрелы из личного огнестрельного оружия и из пушек. В вечернем небе вспыхнула красно-зелено-белая палитра от ракетниц. И он подумал: “Немного достоинства им бы не повредило”.
Андрей Лобанов-Ростовский находился в учебном лагере в Сабль-д’Олон, на берегу Атлантического океана. Он и его взбунтовавшаяся рота так и не отправились на фронт; они томились в долгом, изнурительном ожидании в тылу как резерв, а потом в их рядах вспыхнула испанка. Он сам провалялся в бреду и лихорадке, а когда поправился, то узнал, что больше уже не командир роты, чему в глубине души только порадовался. В то время он был безответно влюблен в молодую русскую девушку, жившую в Ницце. Изнывая от всеобщего безделья, он продолжал поглощать книги по истории, которые еще больше убедили его в том, что власть большевиков продлится недолго.
303
Изучая историю, он пришел к выводу о том, что вооруженная интервенция в России со стороны ряда держав Антанты вовсе не является удачной идеей. Великобритания, Франция, США, Япония и прочие участники не имели никакого плана. Изначально интервенция затевалась вовсе не для того, чтобы оказать поддержку белым, а ради того, чтобы удержать великую страну на востоке от выхода из войны. Фактически к этому их подталкивали большевики. Лобанов-Ростовский считает, что народная поддержка белых была слишком слабой.
Для Флоренс Фармборо война закончилась в тот момент, когда корабль с беженцами на борту, где была и она сама, покинул порт Владивостока. Корабль показался ей плавучим дворцом. Они поднялись на борт под звуки музыки, а когда она вошла в свою каюту, ей показалось, что она видит сон: белые простыни, белые полотенца, белые занавески [304] . Потом она стояла на палубе и смотрела, как эта страна, под названием “Россия”, “которую я так горячо любила и которой так преданно служила”, медленно-медленно исчезает из виду, превратившись под конец в светло-серую полоску на горизонте. К тому же над морем сгустился синеватый туман, и она больше ничего не могла рассмотреть. Тогда она спустилась к себе в каюту и оставалась там все время, скрывая от других, что у нее морская болезнь.
304
Следует упомянуть, что первым же попутчиком, которого она встретила на борту, оказалась Мария Бочкарева, женщина-офицер, организовавшая женские батальоны в русской армии и преследуемая ныне большевиками. Женские батальоны до последнего оставались лояльными к правительству Керенского, и некоторые солдаты Марии Бочкаревой находились в Зимнем дворце, когда его штурмовали.
Семья Крестена Андресена долго еще надеялась, что их сын находится в плену у англичан или, может, застрял в каком-нибудь отдаленном лагере для интернированных, к примеру в Африке. Но они больше о нем не слышали, и их поиски остались безрезультатными [305] .
Мишель Корде находился не в Париже, как обычно, а в маленьком сельском городке. Как и многие другие, он уже несколько недель назад понял, что конец близок. Но отношение людей, которых он встречал, менялось до последней минуты. Царила всеобщая радость победы, многие улыбались. Но какая-то часть настаивала на том, что нельзя успокаиваться на достигнутом, что надо заставить Германию пережить то, что вынесла Франция: надо оккупировать ее. Другие не смели надеяться на лучшее: они слишком разочаровались. Еще какая-то часть твердо держалась пропагандистского клише, что “мир” — безобразное слово, и выжидали. Популярным стало недоверчивое “Кто бы мог себе это представить еще четыре месяца назад?”. Он видел, как итальянские солдаты возвращались домой, сияя от радости, ибо для них война закончилась. Этим утром, в семь часов, местный штаб армии получил радиосообщение о том, что подписано перемирие. Зазвонили колокола, на улицах танцевали солдаты, держа в руках флаги и букеты цветов. К обеду передали, что кайзер Вильгельм бежал в Голландию.
305
Один Кристиан Андресен, объявленный пропавшим 10 августа 1916 года, похоронен на немецком военном кладбище Вервик-Сюд (блок 4, могила 140). Это может быть Крестен, но вовсе не обязательно он. Кладбище расположено у бельгийской границы, ближе к Ипру, чем к Сомме, и трудно понять, почему тело Крестена могло оказаться так далеко на севере. Есть два возможных объяснения. Первое: останки оказались там в связи с многочисленными перемещениями захоронений, которые происходили во Франции после войны: маленькие кладбища закрывались, и останки перевозились в большие места захоронений. (Этим же объясняется и то, что на многих кладбищах можно найти братские могилы. Просто-напросто разрывали целые кладбища, где павшие покоились каждый в своей отдельной могиле, и свозили все кости без всяких церемоний в общую яму. Обычное дело.) Второе объяснение связано с первым, а именно: тело было перевезено туда во время вышеупомянутых перемещений, но покоилось оно прежде на одном из кладбищ для военнопленных на территории союзников, они действительно имелись в этих местах. Тогда, вероятно, судьба Крестена сложилась так: его взяли в плен 8 августа 1916 года, перевезли на север, где он вскоре и умер. Возможно, он был тяжело ранен, это могло бы объяснить, почему его нет в списках военнопленных.
Уильям Генри Докинз был похоронен на закате того же дня, когда он погиб, на импровизированном кладбище к югу от Анзак-Ков. Там он покоится до сих пор, всего в двадцати метрах от берега моря [306] .
София Бочарская гуляла по холодной, заснеженной Москве вместе со своими фронтовыми друзьями. Большой город производил мрачное, гнетущее впечатление, он был и в буквальном смысле темным: во многих окнах не горел свет, а по причине нехватки газа на улицах светил только каждый второй фонарь. Магазины заперты на засовы, стены их нередко испещрены пулевыми отверстиями. Улицы города практически безлюдны. Мимо проехал грузовик с вооруженными людьми: это большевики. Она видит, как на тротуаре двое мужчин в изношенной военной форме сгребают снег, по их сорванным погонам она догадывается, что перед ней бывшие офицеры. Она с друзьями проходит мимо старика, подозревая, что он тоже лишь недавно стал деклассированным элементом: "человек
с обликом ученого, он стоял и продавал газеты с такой деликатной вежливостью, что никто его даже не замечал”. Они свернули на заснеженную боковую улицу. Прямо на них двигалась группа солдат. Бочарская и остальные насторожились, заметив, что те тащили с собой пулемет. Когда обе группы поравнялись друг с другом, Бочарская внезапно узнала одного из солдат, Алексиса. Такая радостная, короткая встреча. Эти солдаты сами себя демобилизовали. У них кончилась еда, поезда больше не ходили. И они решили прихватить с собой в деревню пулемет, “для надежности”. Она сказала ему: “Наступили мрачные времена”. Он откликнулся: “Запахло кровью”.306
Кладбище называется Beach Cemeteryи находится, как было сказано, к югу от Анзак-Ков, прямо у дороги между Келией и Сувлой. Могила номер 3, участок 1, ряд Н. С этого места можно бросить камешек в Эгейское море.
Рене Арно все еще находился на фронте, сидя в воронке от снаряда, которая служила временным штабом батальона. Его вдруг поразило, что у него ведь день рождения — 25 лет! — а он и не вспомнил об этом. В потемках появился майор, заявив, что сменит Арно, так как того отправляют в командировку за линию фронта. Арно рассказывает:
И тут я понял, что война для меня закончена, что я справился. Я вдруг избавился от жуткого страха, который угнетал меня все эти три с половиной года. Меня больше не будет преследовать призрак смерти, который заставляет содрогаться стариков.
И он показал своему преемнику все окрестности, не тревожась по такому случаю о пулеметном огне, о рвущихся снарядах, ибо “я был счастлив, и на сердце у меня было легко; мне казалось, что я неуязвим”.
Рафаэль де Ногалес находился на пароходе, который держал курс на Босфор. Повсюду он видел флаги, вражеские флаги: итальянские, французские, британские. Он догадывался, что большинство этих флагов развевалось над домами, принадлежавшими “армянам, грекам и левантийцам” [307] . Вечером он попал на праздник, который устроили дамы-гречанки в честь перемирия. Поползли слухи. Многие лидеры младотурок бежали из города на немецком миноносце. В Анталии готовился военный мятеж, в знак протеста против “вмешательства держав-победительниц во внутренние дела Турции”, и, как добавляет де Ногалес, это вмешательство “продолжится и будет способствовать серьезным вооруженным конфликтам, до тех пор пока союзники будут делить между собой Сирию, Палестину, Аравию и Месопотамию на мандаты и протектораты”. Через неделю он прибыл в военное министерство и подал прошение об отставке. На этот раз оно было удовлетворено, причем безоговорочно.
307
Так у де Ногалеса выглядит синоним слова “евреи”.
Харви Кушинг все еще лежал в госпитале в Прие. В этот день его денщик пришел к нему с зеркальцем для бритья и щеточкой для ногтей, а также принес с собой его мундир, чтобы нашить на него новые знаки различия. Именно в этот день Кушинг получил звание полковника. Некоторое время он с нескрываемым изумлением изучал победные реляции в газетах — подумать только, все произошло так быстро! — и с помощью иголок и нитки обозначил на карте продвижение союзнических армий. В половине пятого пополудни он отпраздновал перемирие в своей комнате вместе с хозяйкой дома, больничным священником и коллегой-врачом. Но особого ликования они не испытывали. Сидя перед горящим камином, они пили чай и беседовали о религии и о будущем.
Ангус Бьюкенен находился в полевом госпитале в Нарунйу. Около недели назад он вместе с остальными стрелками из 25-го Королевского полка фузилеров взял под командование южноафриканское пехотное соединение. Солдаты просто впали в апатию от чудовищной жары. Ряды солдат и носильщиков редели день ото дня. Одним из таких больных и изнуренных стал Бьюкенен. Еще пару дней он боролся за то, чтобы остаться в строю, несмотря на лихорадку, и ценой невероятных усилий являлся на утреннее построение. Но в конце концов сломался и был отправлен в госпиталь: “Я был совершенно разбит и безнадежно истощен”. Врачи опасались за его жизнь. Он лежал в хижине и ждал, когда его эвакуируют, — сперва в Линди, затем дальше, кораблем, в Дар-эс-Салам. Война для Ангуса Бьюкенена была закончена. К нему вошел человек в форме. Это был О’Грейди, командовавший войсками на участке, где раньше сражался Бьюкенен. Он сказал больному несколько дружеских, ободряющих слов, посетовав, что все идет так плохо. И потом, когда он ушел, рассказывает Бьюкенен, “я закрыл лицо руками, лежа в этой полутемной низенькой хижине, и разрыдался как девчонка”.
Олива Кинг находилась в Салониках, куда она только что вернулась из Англии. (Причина, по которой она отправилась в Англию, состояла в том, что ей необходимо было получить несколько официальных разрешений для того, чтобы осуществить свой следующий большой проект: создание сети маркитантских лавок для удовлетворения нужд возвращающихся сербских беженцев и солдат.) Поездка в Англию вызвала в ней смешанные чувства. Сперва она ощутила там свое одиночество и захотела поскорее вернуться назад, но мало-помалу мысль о Салониках начала вызывать тоску. Тем не менее она все же вернулась и почувствовала себя до странности счастливой. Ее часть давно уже была на севере, преследуя по пятам разгромленную болгарскую армию. (На исходе войны все эти солдаты в Салониках наконец-то получили возможность совершить что-то стоящее, и в сентябре вынудили Болгарию капитулировать. Вслед за этим вскоре пала Османская империя, и цепная реакция завершилась на Австро-Венгрии.) Обе машины Оливы Кинг исчезли вместе с наступавшими. Ее деревянную хибарку передвинули и опустошили: все вещи были тщательно упакованы и увезены ее сербскими товарищами. Перед поездкой в освобожденный Белград Кинг перетряхнула все, что было накоплено за эти годы. Большую часть она назвала “хламом”. Например, выбросила целый сундук со старой одеждой и кипы газет и информационных бюллетеней. Все это больше ей не нужно.
Для Эдуарда Мосли война закончилась тогда, когда он очутился на борту корабля, перевозившего его из константинопольского плена на свободу, в Смирну. “Все вокруг взбудоражено и суматошно, — записывает он в своем дневнике. — Каждая секунда плена казалась мне длиной в сто лет. Теперь я спокоен и занят психологическим осмыслением того, какой же фантастический конец пришел моему вечному заточению”. На борту корабля находились и другие, недавно освобожденные, военнопленные. Он делил каюту с человеком, который служил артиллеристом в Эль-Куте и притворился сумасшедшим, чтобы его отпустили. Когда корабль отошел от берега, уже стемнело. Контуры города растаяли в ночи. Сперва исчезли из виду мягкие очертания высоких мечетей, потом — острые иглы минаретов. Мосли спустился к себе в каюту и сидел там вместе со своим товарищем, покуривая и прислушиваясь к плеску волн. Когда они вновь поднялись на палубу, город уже скрылся за горизонтом. Был заметен лишь слабый отблеск далекого света: “Там остался Константинополь, вечный город, прекрасный и ужасный”. Никто из них не произнес ни слова.